Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изабель чувствовала себя виноватой и поэтому стремилась, чтобы они с Эндрю остались друзьями. В отличие от полного разрыва, такой исход позволил бы ей по-прежнему наслаждаться положительными качествами Эндрю (к примеру, умением вести беседу), но не видеть его в своей постели, а часы подводника — на прикроватном столике. Да, она считала его занудой, но все равно хотела бы с ним встречаться. Ей не нравилось, когда люди уходили из ее жизни. Она вспомнила, как в последний школьный день записала телефон Ивонн Доулер — девушки, которую всегда старалась избегать. Нет, Изабель не планировала встречаться с ней, но в то же время не хотела исключать такой возможности.
В результате Изабель и Эндрю несколько раз съездили в Кью-Гарденс[57]и погуляли вокруг Блумзбери.[58]Что вполне устраивало Изабель, а вот Эндрю видел в этих встречах лишь неловкие попытки наладить разорванные отношения. И лишь когда он попытался поцеловать ее на станции Лестер-сквер, Изабель поняла, что дружбы не получится.
Когда Изабель умолкла, я задумался о том, как выглядели бы эти же события, если бы мне довелось услышать о них из уст Эндрю О’Салливана. История, рассказанная по ту сторону границы, отделяющей жертву от палача, наверняка не имела бы с этой ничего общего. Вместо нелепого мягкотелого типа, вооруженного часами для дайвинга, в ней могла бы фигурировать женщина, которая сама не знала, чего хочет, ветреная и неверная. У этой вертихвостки, возможно, также имелся какой-то предмет, игравший для Эндрю роль пресловутых часов. Но, поскольку рассказчицей была Изабель, внутренний цензор — наша природная слепота к тому, за что другие клеймят нас, едва мы поворачиваемся к ним спиной — позаботился, чтобы об этом она не упоминала.
Опять же, многообразие способов, с помощью которых один человек может бросить другого, означает, что жертвой совсем не обязательно бывает тот, кого решительно выставили из квартиры. Иногда мы сами мечтаем собрать чемоданы, но подсознательно убеждаем партнера сделать это за нас.
Раздражение, которое Эндрю вызывал у Изабель, смущало ее, потому что она чувствовала — за этим раздражением скрываются ее претензии к самой себе (так досаду диабетика, который в гостях отказывается от супа, если там есть немного сахара, лишь усугубляет тот факт, что всем остальным суп нравится). С другой стороны, роль Эндрю в развитии этого сюжета тоже не стоит недооценивать. Причина, по которой Эндрю раздражал Изабель, коренилась в том, что он не был с ней счастлив, но не очень-то осознавал это, а потому не мог ничего изменить. Он усердно старался выяснить, почему же Изабель им недовольна, тогда как основные усилия (причем значительно более существенные) стоило направить на то, чтобы разобраться, что не устраивает его самого. Возможно, между Изабель и Эндрю установилось нечто вроде негласного соглашения — сложный контракт, в котором излагалась удобная для обоих версия разрыва. Оба в глубине души знали, как эта версия далека от истины, но сформулировали ее в соответствии с требованиями каждого. Эндрю — Изабель: "Позволь мне уйти от тебя так, чтобы я выглядел жертвой". Изабель — Эндрю: "Если ты уйдешь, позволь мне остаться в убеждении, что палач — я".
Если Эндрю был ответом на желание Изабель побыть пассивной, то Гай стал ключом к другой эмоциональной головоломке.
В один из первых вечеров, которые они провели вместе, Гай понимающе улыбнулся и заметил, словно они обсуждали цвет ее платья или картину на стене: "А ты ведь довольно эгоистичная особа, не так ли?"
За романтическим ужином не очень-то принято называть партнера эгоистом, но Изабель вряд ли поверила бы, что ее понимают, если бы Гай сделал комплимент её прекрасным карим глазам или бескорыстию ее желаний. Честная критика больше устраивала её, чем сладкая лесть.
За этим ужином последовали четырнадцать трудных месяцев. Гай был достаточно хорош, чтобы Изабель влюбилась в него, но все-таки не настолько, чтобы это чувство принесло ей что-нибудь, кроме страданий.
— Ровных отношений у нас не было никогда. Иной раз нам было так хорошо, что мы подумывали о свадьбе и детях, а потом все становилось ужасно, — вспоминала Изабель. — И это могло бы продолжаться целую вечность, если бы однажды вечером я, неожиданно для себя, не положила всему конец. В тот день в журнале, для которого Гай готовил статью, отказались ее печатать. Он пришел ко мне и пустился кружить по комнате, ругая редактора на чем свет стоит. Я пыталась успокоить его — мол, все не так уж плохо, — но он только сильнее разозлился. Стал вопить, что я избалованная и мне всегда все приносили на тарелочке. Он говорил это и раньше, но тут я взбесилась, потому что он обещал к этому не возвращаться. Я сказала, чтобы он прекратил жалеть себя, — и, похоже, наступила на больную мозоль, потому что он в ярости двинулся на меня, размахивая кулаками. Не думаю, что он собирался меня бить, но так уж вышло — мой глаз оказался на пути его кулака. Ох, что тут началось… Я заплакала, а он сам испугался того, что натворил, и бросился за полотенцами и льдом. А в комнате напротив жила девушка-католичка, которая услышала шум и заглянула ко мне. На фоне огромного Гая она казалась такой крошкой, но закричала, чтобы он немедленно убирался вон, — и Гай, подхватив куртку, ретировался. Знаешь, за два года, что прожила в общежитии, я ни разу не разговаривала с этой девушкой, но она была так добра, отвезла меня в больницу… И вот, когда мы сидели в приемном отделении, я вдруг поняла — это какое-то безумие! Уж кто-кто, а я не могла оказаться в такой ситуации, потому что не выношу физического насилия. От Гая я натерпелась многого и вытерпела бы еще больше, но кровь и швы стали последней каплей. Я словно вышла на свет из темноты — и в тот же вечер сказала ему, что больше не желаю его видеть.
Занятно представить себе — как бы все обернулось, если бы редакция не отказалась от статьи Гая, если бы его кулак разминулся с глазом Изабель, если бы не было крови и поездки в больницу? Гай, конечно, не стал бы от этого другим человеком, но Изабель могла бы никогда и не узнать, что он способен поднять руку на девушку.
Когда люди упрекают биографов и романистов в чрезмерном внимании к необычным историям (тогда как наша жизнь по большей части протекает без кулачных боев и драматических событий), им можно ответить, что такие истории — вовсе не выдумки и не такая уж редкость. Это всего лишь внешнее проявление конфликтов, которые обычно существуют в скрытой или вялотекущей форме. Как выяснить, что твой бойфренд легко выходит из себя и склонен к насилию, пока его карьерный горизонт ясен и чист? Как можно оценить свою храбрость до того, как в джунглях на тебя рыкнет лев? Если бы Эдип влюбился в кого-то другого, если бы Анна Каренина не встретилась с Вронским, если бы муж Эммы Бовари выиграл приз в лотерею, их жизнь протекала бы куда спокойнее, но зато их характеры не раскрылись бы перед нами во всей красе.
Если говорить о нашей любви к историям, то эскапизм,[59]наверное, будет слишком грубым словом — поскольку оно предполагает, что эти истории не имеют к нам никакого отношения, тогда как на самом деле они всегда перекликаются с какими-то из дремлющих в нас чувств. Мы переживаем драму Эдипа, как свою собственную, даже если живем в богатом пригороде и счастливо женаты. Экстремальные ситуации из биографий — отражение тех сторон нашей личности, которым не позволяет проявиться окружающая среда. К примеру, человек, который никогда не решится переплыть Серпантин,[60]будет с восторгом внимать повести о жизни Нельсона, поскольку в ней реализованы его смутные, неосознанные фантазии, и, читая об этих приключениях, он лучше поймет самого себя.