Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джулия вышла через два часа, красная и возбужденная. Нет, не вышла, а пулей вылетела из подъезда. Можно было и не спрашивать, как все прошло, это было и так ясно.
– Я поставила их на место, – сказала она.
Мне стоило огромных усилий придать голосу естественность, когда я ее поздравлял. Но Джулию нельзя заставить поверить в то, во что не веришь сам, и скрыть от нее то, о чем думаешь. Освободившись от своего груза, празднуя победу, она посмотрела в мои затуманенные тоской глаза и спросила:
– О чем ты думал?
– О фосфоре, – ответил я.
Спустя несколько месяцев Джулия вышла замуж; шмыгая носом от душивших ее слез и отдавая Вариско распоряжения насчет моего питания, она со мной попрощалась. У нее много детей и нелегкая жизнь. Мы остались друзьями, видимся время от времени в Милане, говорим о химии и всяких умных вещах. Мы не жалуемся на свой выбор, на то, как сложились наши судьбы, но, когда встречаем друг друга, испытываем странное, беспокойное чувство (мы не раз описывали его друг другу): нам кажется, будто жизненные дороги, по которым нам выпало идти в разные стороны, – не наши дороги.
Известно, что туринцы, пересаженные на миланскую почву, не приживаются или приживаются плохо. Осенью тысяча девятьсот сорок второго года мы, семеро туринских друзей, юношей и девушек, по разным причинам перебрались в Милан, который война сделала мало гостеприимным городом. Наши родители (у кого из нас они еще были) из-за бомбардировок эвакуировались в сельские районы, а мы оказались здесь и жили общими интересами. Эудже был архитектор, он хотел восстанавливать Милан; по его мнению, лучшим урбанистом был Фридрих Барбаросса. Сильвио имел диплом доктора права, но писал трактат по философии на крошечных листочках веленевой бумаги и служил в транспортной конторе. Этторе работал инженером у Оливетти. Лина занималась любовью с Эудже и еще, совсем немного, картинной галереей. Ванда была, как и я, химик, но не могла устроиться на работу, из-за чего, будучи феминисткой, сердилась на всех мужчин. Ада приходилась мне кузиной, она работала в издательстве «Корбаччо»; Сильвио называл ее «дважды доктор» из-за того, что у нее было два диплома, а Эудже – «кузимо» (кузина Примо), на что она слегка обижалась. Я после замужества Джулии остался один со своими кроликами и, чувствуя себя не то вдовцом, не то сиротой, мечтал написать сагу об атоме углерода, чтобы донести до людей известную только химикам возвышенную поэзию фотосинтеза с участием хлорофилла. В конце концов я ее написал, только гораздо позже; она завершает эту книгу.
Если не ошибаюсь, все писали стихи. Все, кроме Этторе, который говорил, что инженеру писать стихи неприлично. Нас не смущало, что в то время, когда мир охвачен огнем, мы сочиняем лирические стихи в сумеречной манере, причем не слишком хорошие. Хотя мы и причисляли себя к противникам фашизма, фашизм манипулировал нами, как большинством итальянцев, обособляя нас от мира, оглупляя, превращая в пассивных циников.
Холод в домах из-за отсутствия угля и голодный карточный паек мы переносили с невеселым юмором и безоговорочно одобряли ночные налеты англичан: ведь наши далекие союзники не стремятся истребить именно нас своими жестокими бомбардировками, они демонстрируют силу, так что пусть себе бомбят. Мы размышляли так же, как размышляли тогда все итальянцы в униженной фашизмом Италии: немцы и японцы непобедимы, впрочем, американцы тоже; кровь будет литься рекой нескончаемо, но далеко отсюда, война продлится лет двадцать, а то и тридцать. О том, что она еще идет, узнавать мы сможем только из подтасованных сводок или из формальных извещений, которые будут приходить в семьи моих сверстников: такой-то, мол, и такой-то, «выполняя свой долг, геройски погиб…». Бои на ливийском берегу, в украинских степях… никогда эта пляска смерти не закончится.
Каждый из нас делал свою ежедневную работу кое-как, не веря в то, что она имеет какой-то смысл и будет востребована завтра. Мы ходили на спектакли и концерты, которые иногда прерывались на середине сиреной воздушной тревоги, и это веселило нас и радовало: англичане и американцы были хозяевами неба, возможно, они когда-нибудь победят, и фашизму придет конец. Союзники сильны и богаты, они сами решают, что им делать, у них авианосцы и бомбардировщики «Либератор». У нас же нет ничего, нас объявили «другими», да мы и были другими: не принимали участия в глупых и жестоких играх арийцев, обсуждали пьесы О'Нила и Торнтона Уайлдера, карабкались на вершины горной гряды Гринье, влюблялись друг в друга, упражнялись в интеллектуальных спорах и пели прекрасные песни, которым Сильвио научился у своих друзей из Валь д'Аоста. О кошмаре, происходившем в те месяцы в оккупированной немцами Европе, в доме Анны Франк в Амстердаме, в Бабьем Яру под Киевом, в Варшавском гетто, в Салониках, Париже, Лидице, у нас не было точных сведений; в смутные зловещие слухи, доходившие до нас от военных, вернувшихся из Греции или с русского фронта, нам не хотелось верить; наше нежелание знать объяснялось жизненным инстинктом, как в горах, когда твоя веревка перетерлась и вот-вот порвется, а ты об этом не знаешь и чувствуешь себя уверенно.
Но когда в ноябре сорок второго союзники высадились в Северной Африке, а в декабре русские одержали победу в Сталинграде, мы поняли, что история ускоряет шаг и война приближается к нам. В последние несколько недель каждый из нас взрослел быстрее, чем за всю предыдущую жизнь. Вышли из тени люди, которых фашизм не согнул, – адвокаты, профессора, рабочие; мы увидели в них своих учителей, услышали от них ответы на вопросы, которые до этого тщетно искали в Библии, в химии, в горах. После двадцати лет вынужденного молчания они объяснили нам, что фашизм был бездарной формой шутовского и недальновидного правления, что он попрал справедливость, втянув Италию в несправедливую, изнурительную войну, что он возник и утвердился в качестве стража пагубных законов и ненавистного порядка угнетения трудящихся на неконтролируемой прибыли эксплуататоров чужого труда, на молчании, вмененном тем, кто способен думать и не хочет быть рабом, на постоянной продуманной лжи.
Они говорили нам, что брезгливого неприятия режима недостаточно, что мы должны возмутиться и направить наше возмущение в русло борьбы, естественной и непримиримой, но при этом не научили нас, как делать бомбы и как стрелять из ружья.
Они рассказывали нам о Грамши, Сальвемини, Гобетти, Росселли.[36]Раньше мы ничего о них не слышали. Значит, существовала другая история, которая развивалась параллельно той, что нам навязывалась в лицее? За несколько месяцев мы лихорадочно и безрезультатно пытались заполнить пробел в своих знаниях, реконструировать события двух прошедших десятилетий, но новые персонажи присоединялись к «героям», вроде Гарибальди и Назарио Сауро[37], а не становились для нас людьми из плоти и крови. Времени на продуманный выбор не осталось: в марте сорок третьего года начались забастовки в Турине – свидетельство того, что кризис не за горами; 25 июля, взорвавшись изнутри, пал итальянский фашизм; площади заполнились толпами ликующих людей, но неожиданная радость свободы, обретенной страной в результате дворцовых интриг, продолжалась недолго: 8 сентября по дорогам Милана и Турина поползла серо-зеленая змея немецкой армии, и наступило безжалостное пробуждение. Спектакль закончился; теперь и Италия оказалась оккупированной страной – как Польша, как Югославия, как Норвегия.