Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако скоро от этой мечты не осталось и следа, и с открытием парламента ее заменила другая: стать известным оратором и государственным деятелем. 15 января Байрон вновь занял свое место в палате лордов. Чтобы объяснить свое путешествие на Восток, он заявил, что таким образом хотел лучше подготовиться для будущей карьеры. Политика была его постоянной целью, хотя Байрон редко это признавал; литературу же он считал лишь вторым по важности делом. Уверенный в своих ораторских способностях и обладая минимумом знаний по правам человека, Байрон не разбирался в практических политических делах и осознавал свою неосведомленность в определенных вопросах.
Перед современным Байрону парламентом не стояло важных вопросов. Виги поддерживали принца-регента, который несколькими месяцами раньше взял в свои руки бразды правления вместо безумного отца, Георга III.
Темой своей первой речи Байрон избрал защиту ноттингемских ткачей и меры по улучшению их бедственного положения вместо жесткого подавления беспорядков. Он обращался за советом к лорду Холланду, лидеру умеренного крыла вигов, который поощрял потенциального оппозиционера в палате лордов, но не хотел портить отношений с палатой. Тори состряпали указ о смертной казни для разрушителей станков. Несмотря на это Байрон продолжал подготовку своей радикальной речи, которая в самом начале карьеры могла способствовать тому, что его заклеймили бы якобинцем. Беспечность Байрона по этому поводу проистекала из какой-то роковой убежденности в крахе своей политической карьеры, причинами которого были неверие в собственные силы и трезвый взгляд на неотвратимый упадок всей политической системы.
Байрон, заняв место в палате лордов в 1809 году, уже заявил о своем намерении не примыкать ни к одной из партий, говорить то, что думает, и оставаться независимым, но теперь понял, что одинок, потому что гордость аристократа удерживала его от открытого объединения с лидерами радикалов, чьи убеждения он почти целиком разделял. Теперь он, как никогда, стремился объединиться с лордом Холландом, от которого не скрывал своих взглядов. За два дня до выступления он написал:
«Причиной, по которой я выступаю против указа, является его явная несправедливость и определенная неэффективность. Я знаком с положением этих несчастных ткачей – это позор для цивилизованной страны. Настоящий указ приведет к настоящему восстанию. Я верю, что некоторые жалобы должны вызывать сочувствие, а не наказание». После этого, прикинув, какое впечатление может произвести письмо на лорда Холланда, Байрон приписал: «Я опасаюсь, что ваша светлость может посчитать меня излишне снисходительным к этим людям и назвать меня самого луддитом».
Опасаясь, что не сможет сдержать своих чувств во время выступления, Байрон написал свою речь и выучил ее, как во время выступлений в Хэрроу. Даллас, бывший свидетелем его репетиций, сказал: «Он изменил манеру говорить: раньше он говорил ясно и мягко, а теперь читал речь, формально растягивая слова».
Байрон решил выступить во время второго слушания 27 февраля 1812 года. Когда наступил этот день, он был в состоянии крайнего волнения. Он резко обрушился на несправедливость, неравенство и жестокость, находя, что указ использует несчастье рабочих. Байрон взывал к чувствам и человечности слушателей, используя риторические вопросы, краткие предложения, четкие доказательства и паузы. Примерами ему служили Питт, Берк и Шеридан, но сам он понимал, что его речь, «громкая и свободная», звучала, возможно, «несколько театрально».
Кульминацией выступления Байрона явилось перечисление драматических контрастов между Англией и другими странами: «Я побывал в самых угнетенных турецких провинциях, но нигде, под правлением даже самого жестокого мусульманского тирана, не доводилось мне становиться свидетелем такой страшной несправедливости, которую пришлось мне наблюдать в самом центре христианского мира». После чего он спросил: «Как вы собираетесь воплотить в жизнь этот указ? Разве можете вы заточить население всей страны в тюрьмы? Может быть, вы поставите на каждом поле виселицу и будете вешать людей, как пугала?» Должно быть, чопорные тори негодовали, посчитав, что их заставляют слушать очередного демагога, цитирующего строки из «Политического журнала» Коббета.
Байрон говорил Ходжсону: «Я произносил резкие обвинения с неким наивным нахальством, оскорблял всех и вся и поставил лорда-канцлера (лорда Элдона) в крайне неловкое положение; судя по отзывам, я не умалил своего положения этим дерзким экспериментом». «Я рожден для противоборства», – писал он позднее. Лорд Холланд поздравил Байрона, но свои истинные чувства отразил в «Мемуарах»: «Его речь кипела умом, страстью и праведным гневом, но не обладала ни логикой, ни строгим порядком, не подходя под обычные стандарты парламентского красноречия. Я думаю, именно его упрямство, наигранность и чрезмерная раздражительность помешали ему преуспеть в парламенте». Единственным, кто выразил искреннюю радость по поводу выступления Байрона, был сэр Фрэнсис Бердетт, лидер радикалов в палате общин, который даже поднялся со своего места, чтобы лучше слышать. «Он говорит, что это лучшая речь, произнесенная лордом с незапамятных времен; вероятно, он так сказал из-за сочувствия моим взглядам».
Байрон был членом комитета, который вносил в указ поправки о замене смертной казни штрафом или тюремным заключением, но они были отклонены в палате общин. Байрон отомстил своим оппонентам, «создателям указа о преследовании луддитов», в сатирической оде, которую анонимно опубликовал в «Морнинг крониклс», более дерзкой, чем его речь. Несколько дней спустя он отослал в ту же газету стихи, еще больше оскорбляющие монарха, поскольку в них говорилось о предательстве принцем-регентом своих друзей-вигов: «Плачь, дочь несчастных королей, Бог покарал твою страну!»
Ощущая шаткость своего положения в парламенте, Байрон искал более свободных путей для самовыражения, которые бы возместили его провал как политика. Его раздражало «парламентское фиглярство», мешавшее работе правительства. Если бы не убеждение, проистекавшее частью из гордости, а частью из традиций того времени, что литература не может быть основным занятием человека, Байрон бы тут же занялся поэзией или журналистикой. Но обстоятельства вынуждали его отказываться от самой естественной для него формы самовыражения, а именно – от гражданственной поэзии, от сатиры.
В начале своей парламентской карьеры Байрон оказался на перепутье. Симпатии и убеждения влекли его к радикалам, но в то же время он мечтал об обществе аристократов из лагеря умеренных вигов, в центре которого стоял лорд Холланд. Исходя из этого, нельзя обвинять Байрона в снобизме, поскольку, став светским львом в лондонском обществе, он ни на минуту не забывал своих старых друзей, Хобхауса и Дэвиса, которых Мур, истинный сноб, заклеймил «собутыльниками». Байрон всегда подсознательно стремился быть принятым в высшем свете, чему причиной было его высокое происхождение. Гордость и врожденный ум не позволяли ему становиться карьеристом, но ему льстила симпатия лорда Холланда, и он со времени их первой встречи не переставал относиться к нему с величайшим почтением.
Неудивительно, что, когда Роджерс намекнул, будто лорд и леди Холланд не расстроятся, если Байрон удержиться от дальнейших изданий «Английских бардов и шотландских обозревателей», он немедленно бросил работу над пятым изданием и сборниками «Подражания Горацию» и «Проклятие Минервы», которые намеревался издать одновременно. Он был рад избавиться от своих ранних сатир по многим причинам. После того как Роджерс и Мур ввели Байрона в высшие литературные круги, он понял, что его суждения были дилетантскими, поспешными и несправедливыми.