Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Незнакомец уже заметил, что мальчик говорит о матери как о живой, словно отказываясь признавать тот факт, что она умерла, и пытаясь оспорить материнскую любовь у смерти; это наблюдение еще больше заинтересовало незнакомца, к тому времени уже сильно привязавшегося к Эберхарду.
Их дружба росла с каждым днем, но незнакомец стал не без удивления замечать, что мальчик совсем необразован, хотя было очевидно, что он обладает глубоким, гибким и даже утонченным умом. Однажды гость случайно упомянул имя Наполеона, и Эберхард спросил его, кто этот человек. В то время имя Наполеона было на устах у всех, и Эберхард оказался, наверное, единственным человеком в Европе, которому оно ни о чем не говорило. Тогда незнакомец рассказал ему о блистательной эпопее, з которой Египет был лишь главой, а Аустерлиц — частным эпизодом. Он сказал мальчику, что Наполеон — один из тех редких гениев, подобных Цезарю и Карлу Великому, — гениев, которые появляются в назначенный час и проносятся над землей словно метеоры, пророча будущее и освещая путь целым народам. Но имена Цезаря и Карла Великого звучали для мальчика так же непривычно, как имя Наполеона.
Незнакомец рассказывал ему об Альпах, Италии, Египте; все эти рассказы, ставшие первыми сведениями о внешнем мире для маленького отшельника, вызывали у него такое же наивное удивление, как если бы это были сказки «Тысячи и одной ночи». Но жизнь приучила Эберхарда к чудесному и бескрайнему, ум его был глубок и пытлив, поэтому вскоре мальчик перестал изумляться и только восхищался.
Смерть Гаспара Мюдена была прекрасна; не все короли, окруженные принцами и свитой, удостаиваются такой кончины. Возле кровати Гаспара как воплощение невидимых ангелов-хранителей — Вильгельмины и Ноэми — стояли Конрад фон Эпштейн и Розамунда; в своих руках они держали руку умирающего. Эберхард и Йонатас рыдали, стоя у изножья кровати.
Оба предсмертных желания Гаспара были исполнены. Его нелегкую жизнь увенчала поистине счастливая смерть, и последний вздох умирающего был озарен блаженной улыбкой, будто лучи небесного света коснулись его лица.
И скорбь детей, потерявших отца, смягчалась светлой верой в то, что эта кончина, спокойная и прекрасная, как осенний закат, была для Гаспара наградой. Когда на следующий день ранним утром, согласно деревенскому обычаю, они шли за гробом старика, их горе изливалось в слезах, полных бесконечной надежды.
Сквозь эти слезы, просветленные верой, Эберхард различал белое, сияющее лицо Розамунды. Как мы уже говорили, он наивно ожидал увидеть веселую, смеющуюся девочку, которую он знал когда-то. Он представлял себе, как возьмет ее за руку, скажет ей «ты», как и раньше, и по-братски обнимет ее при встрече. Но девочка превратилась в девушку. Эберхард робко поглядывал на это создание, прекрасное, как сама мечта, не осмеливаясь даже подойти к сестре, — так изменилась Розамунда. Охваченный порывом безмолвного восторга, он даже забыл — правда, всего на одну минуту — и о смерти старика, который был ему другом, и о дядюшке, которого недавно обрел.
В самом деле, Розамунда была восхитительна. В свои пятнадцать лет она была высокой, вполне сформировавшейся девушкой. С первого взгляда вы были бы поражены тем сочетанием блеска и очарования, ума и доброты, которое придавало ее лицу одновременно важное и милое выражение. Чистые и изящные черты ее лица были удивительно спокойны. Гладкий лоб и голубые глаза казались воплощением нежности и умиротворенности; она напоминала вечную красоту статуй, но не мертвую, а оживленную выражением сдержанной веселости и гордого изящества. Только небесные мадонны Рафаэля могли сравниться с ней.
Легко вообразить, как глубоко был потрясен Эберхард этим сияющим видением! Розамунда держалась просто, и ее наряд не отличался великолепием, но мальчику она показалась королевой, феей, ангелом. Впервые открыв для себя неземную красоту, нелюдимый обитатель леса Эпштейнов почувствовал, что его душа охвачена неведомым доселе смятением. Ему, сыну графа, чудилось, что эта простая крестьянская девочка вознеслась на недосягаемую для него высоту, а то простодушное восхищение, которое она в нем вызывала, внутренне отдаляло его от Розамунды и создавало ощущение, что между ними пролегла непреодолимая пропасть.
Но Розамунда, заметив, что друг детства как будто не узнает ее, сама подошла к нему, протянула маленькую белую ручку и ласково сказала:
— Здравствуй, Эберхард.
Волшебство рассыпалось в прах. И все же в первых словах Эберхарда, обращенных к сестре, прозвучала та необъяснимая почтительность, которую он испытал, едва увидев ту, кого до сих пор звал сестрой. Разговаривая с Розамундой, мальчик смущался и краснел; впрочем, их тихий разговор вскоре прервали: в этот день умер Гаспар, и потому полагалось молиться, размышлять и плакать. Вечером всех ожидал семейный ужин, прошедший в молчании.
На следующий день, вернувшись с кладбища, Розамунда уединилась в комнате Вильгельмины, где стояла скамеечка для молитвы, принадлежавшая ее покойной матери, и обратилась душой к Богу. В это время Конрад фон Эпштейн отозвал в сторону Эберхарда и Йонатаса, чтобы попрощаться с ними и кое о чем сообщить. Долг призывал его незамедлительно вернуться во Францию; смерть отца Ноэми и так уже слишком задержала его. Но перед отъездом он хотел поведать этим людям — сыну Альбины и мужу Вильгельмины — историю своей жизни и рассказать о том, что он собирается делать в дальнейшем.
— Я одинок, — начал он. — У меня нет никого на свете, нет даже семьи. Кроме вас, я никого в мире не интересую, поэтому только вам и известно о моем существовании. Я решил исчезнуть, будучи живым, умереть, стереть самого себя с лица земли, уничтожить свое имя и свою личность. Моя печальная и роковая история отчасти вам известна; мне хотелось бы рассказать ее до конца. Отец изгнал меня за то, что я полюбил святой и чистой любовью. Тогда я нашел убежище во Франции и стал жить, не видя вокруг ничего, кроме своей любви. Я скрывал свое дворянское происхождение за именем простолюдина, словно незаконнорожденный. Обо мне забыли, а через некоторое время я сам стал забывать о том, что существую на свете. Но над Францией гремел гром Революции, и от ее яростного ветра нелегко было уберечь чистое пламя любви. К тому же, я сам был безотчетно наэлектризован идеями, которые носились в грозовом воздухе: я читал Жан Жака и Мирабо, был хорошо знаком с неистовыми мыслителями восемнадцатого века, а ученые занятия и размышления, которым я предавался в юности, помогли мне быстро освоиться с новыми веяниями. Я был немцем, от которого отреклась Германия, я был знатным изгоем среди аристократии, и вот философия заменила мне семью, а свобода — отчизну. Я сбросил бремя предрассудков и предубеждений, которые мне внушали с детства, и смог со стороны вернее судить тех, кто изгнал меня из своего общества. Я видел их достоинства, но видел также их прошлые ошибки, их ненадежное и противоречивое будущее. Тогда, вместо шпаги графа, я взял в руки саблю солдата и посвятил остаток своей жизни молодой Республике. Ноэми не отговаривала меня, а только грустно улыбалась: ее чуткое сердце провидело будущее лучше, чем мой непокорный рассудок. Ноэми была великодушна: она испытывала почти что счастье, видя, что я снова воскрес для жизни. Когда я женился на ней, я только исполнял свой долг, но она поклялась, что заплатит мне за это своим счастьем, своей жизнью, своей душой. И она сдержала слово! Ноэми поддерживала мои увлечения, потому что они вселяли в меня надежду, и делала вид, что тоже увлечена моими фантазиями, из-за которых я совсем забросил ее. Она не жаловалась, а я не смог оценить ее самоотречения. О, как я был слеп! Меня не насторожило ее спокойствие, но я поплатился за свои иллюзии. Даже самые изысканные вина пьянят — так и от воздуха свободы у Франции помутился рассудок. Вскоре, лежа на тюремной соломе, я увидел всю тщету своих мечтаний.