Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я еще раз взглянула на словарь, мне стало тоскливо, и я позвонила Луису. Услыхала его голос на автоответчике, но сообщения решила не оставлять. Наша любовь — моя по крайней мере — была подобна дремлющему вулкану. Извержение могло произойти неожиданно, в любую минуту. Вскипит, переполнится — и польется беспощадная лава, опустошая всё вокруг. Ничто не удержит гнев и стремительность пробудившегося вулкана. Я ударилась в тоску и, чтобы успокоиться, поставила последний диск, подаренный мне Луисом. Потом долго плескалась в душе и оделась так, как в день нашей последней встречи: синие вельветовые брюки и белую кофточку с длинными рукавами, которую некоторое время использовала как пижаму. Брюки оказались тесноваты, а кофточка до того заношена, что едва не разваливалась. Я пела, плясала, плакала. Решила выпить ради такого случая красного вина, и за полчаса выдудела полбутылки.
Захотела я написать любовное письмо — не по электронной почте, а такое, как писали в старину: на шелковой надушенной бумаге, синими чернилами, а на конверте — марка со штемпелем… Как мне хотелось выплеснуть любовь, накопившуюся в истерзанной груди!
Какими радостными были наши встречи! Начиная с самой первой… Мы встречались, отдавались друг другу — а души наши ликовали и воспаряли в воздух, кружились в танце, целовались и предавались любви подобно титанам, на глазах воодушевленной публики. Воодушевленной — в буквальном смысле. Это же были души! Даже когда у нас не было телесной близости, наши души сливались. И однажды случилось то, что не могло не случиться… Наши долгие беседы, наше соитие, наша музыка…
You do me, anyone with eyes can see…[1]
Он никогда не разбрасывал одежду по полу. Не мыл посуду и вообще домашними делами занимался мало, разве только лампочки вкручивал да кран чинил, зато очень любил расставлять книги, ухаживать за цветами, переставлять безделушки на полке… И обожал дарить мне книги и диски на свой вкус.
I do you, everybody knows it’s true…[2]
Ходили мы всегда в обнимку, иногда под руку. Привычка и рутина не отбила у нас охоту обниматься и целоваться. Двое влюбленных на всю жизнь. Нас тянуло друг к другу, точно магнитом. Даже за обедом и ужином, стоило нам отложить вилки или ложки, как пальцы наши переплетались… Случались, конечно, и ссоры, и конфликты — всякое бывало. Но возможность окончательного разрыва приводила нас в ужас, и мы с благородством, доходившим порой до смешного, прощали друг другу все грехи и больше о них не вспоминали… Бывало, что разгорался спор, мы хлопали дверью — и тогда казалось, что весь мир рушится. Но потом всё стихало, беседы продолжались, и мы стремились не вспоминать о ссоре, а если порой и вспоминали, то когда уже были в постели…
Day to day that’s the way our game is played.[3]
Новая встреча с Луисом грозила катастрофой. Я до того его любила, что мне уже хотелось, чтобы он исчез навсегда, а наша любовь оставалась бы вечной и возвышенной. Я уже говорила об этом… Так оно и вышло. Достаточно было одной встречи, чтобы все вернулось, и вулкан пробудился. Первая наша разлука длилась два месяца. Встретиться пришлось для того, чтобы поделить диски — почти все он забрал себе. Я предложила сходить в японский ресторан. Там есть отдельные кабинеты, где можно наговориться вдосталь, где я могла бы поплакать, а он — поцеловать меня… Я вздыхаю. Извержение началось, как только мы вышли из машины и направились к ресторану… Нам было невмоготу идти в отдалении друг от друга. Поэтому мы друг к другу прижались, но обниматься было нельзя, и ни он, ни я не знали, куда девать руки… Приветливо встретившая нас японка указала нам единственный свободный кабинет — номер девятнадцать. Наш кабинет. Мы разулись, уселись за низенький столик, и приветливая японка протянула нам меню. Я ужасно проголодалась. Он сказал, что и он тоже… японка приняла заказ и затворила дверь в наш маленький мирок. Он сидел спиной к двери, я — лицом к нему. Первые десять минут мы задавали идиотские вопросы, давали дурацкие ответы, что‑то мямлили и скользили взглядом по столу и по стенам.
— Новая блузка?
— Не то чтобы новая… А, вот! Я нашла твой перочинный ножик!
— Хорошо, очень хорошо.
За каждым глупым словом — скрытый смысл, за каждой фразой — подтекст. Голос сердца читается между строк.
— Я нашла перочинный ножик и шахматы.
(Ты представить себе не можешь, что в душе у меня творится, когда я тебя вижу…)
— Все хорошо.
(Вот бы расстегнулась пуговка у тебя на блузке…)
— А шахматная доска у меня теперь вместо телефонного столика…
(Как хочется тебя поцеловать… Боже мой!)
— Да, помню. Ничего. Другую доску достану…
(Пойдем домой… к тебе…)
— Ладно.
(Ладно.)
Не успела приветливая японка подать суши, как мы превратились в единое целое. Восточная женщина легонько постучала в дверь… Мы перестали целоваться, и Луис объявил, что пора ехать. Я положила суши на заднее сиденье. Мы не проронили ни слова. Я загляделась в окно, слушая, как ветер поет победный гимн. Ветер всякий раз возвращал мне Луиса.
Мы начали, едва переступив порог дома. Гараж. Он поставил машину и стал срывать с меня одежду, обнажая плоть, истосковавшуюся по его ласкам… В лифте вместе с нами ехала женщина в зеленой шали, которая избавила нас от своего общества и оставила наедине лишь на седьмом этаже…
Night to night that’s the way to love you right.[4]
Наша последняя размолвка произошла оттого, что я перепутала его имя. Я назвала его Андре. Он разозлился и исчез.
— Ты же знаешь, что Андре — это мой лучший друг.
— Что он был твоим любовником, я тоже знаю.
— А хоть бы и так!
— То, что ты меня назвала его именем — это уж слишком…
— Да не было у нас ничего…
— Не хватало только, чтобы во время оргазма ты заорала: «Ах! Андре!»
— Что за чушь…
— Тогда я буду звать тебя Вивиан, Барбара…
— Да зови как хочешь!.. Роберта, Фернанда, Изадора, Ребекка, Жасмин… Луара, Жудит…
Он взял пиджак и хлопнул дверью, когда я произнесла «Валерия».
You do me, I do you…[5]
Столько встреч и разлук, столько ссор и примирений, столько слов… Я вздыхаю.