Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На крыльцо вышел Иван Савельич, держа перед собой потертый свой саквояжик, огляделся. Потом поплелся к ним по дорожке, будто на Голгофу взбирался, – медленно, сосредоточенно, по-стариковски сгорбившись. Подошел, проговорил тихо, не поднимая глаз:
– Ну вот и все, девочки. Все кончилось. Идите, он там, в кабинете, лежит. И не держите на меня зла. Я просто его волю выполнил. Он всегда поступал так, как хотел. Он очень сильный, ваш отец. И гордый. Бог его рассудит. А я что – я ничего и не мог…
Коротко взвыла и зашлась в приступе тихого плача Вера. Закаменела лицом и побледнела Надя, свела красивые длинные пальцы в замок, издав отвратительный хрустящий звук. Звук своего собственного горя. И только Инга продолжала смотреть, как ветер несет мимо беседки сухие листья, провожала их широко открытыми глазами, влажными и черно-блестящими. Казалось, она ничего не слышит и не видит, загородившись от происходящего расширенными зрачками. Только летящие по ветру листья. Иван Савельич подошел к ней вплотную, склонился озабоченно, тронул за плечо:
– Инночка, очнись… Все кончилось, говорю…
Вздрогнув, Инга с отвращением сбросила с плеча его руку, встала со скамейки, решительно пошла к дому, распахнула входную дверь. Вскарабкавшись на подгибающихся ногах по лестнице, на цыпочках почему-то подошла к двери отцовского кабинета, заглянула…
Отец лежал, вытянувшись, на кожаном черном диване. Руки аккуратно сложены вдоль сухого тела. Голова на подушке чуть запрокинута. Казалось, он спит. Инга подошла, робко заглянула ему в лицо… Ничего, ничего в этом лице не изменилось. Спокойное, довольное лицо человека, хорошо сделавшего свою работу и прилегшего отдохнуть. Ноги у Инги онемели, будто ударил ее кто по коленкам. Она опустилась на вытертый коврик и заплакала горько и громко, как обиженный ребенок, растирая глаза кулаками. Так плачут потерявшиеся на улице дети, думая, что их просто бросили…
А в беседке Иван Савельич давал сестрам последние строгие наставления. Обращался он в основном к Наде. Она слушала, кивала понимающе, приговаривала быстро:
– Да, да… Хорошо, Иван Савельич. Мы так и скажем. Да, конечно, я прослежу. Да, и за Ингой присмотрю. Да, слишком уж эмоциональная… Неадекватная даже…
– А я сейчас в поликлинику нашу пойду, медицинское свидетельство о смерти оформлю. Вскрытия не будет – у него ж рак был, там в карточке все записано. Паспорт свой он мне вчера еще отдал. Вера, и свой паспорт мне дай, пожалуйста. Я от твоего имени все оформлю.
– Да, да, конечно, Иван Савельич… Сейчас принесу…
Сгорбившись по-старушечьи и пошатываясь, Вера пошла по дорожке к дому. Надя посмотрела ей вслед, потом повернула к Ивану Савельичу озабоченное лицо:
– Надо, наверное, на завод позвонить, да? Я думаю, они возьмут на себя все хлопоты? Надо, чтоб достойно все прошло, на самом высоком уровне. И сообщить надо всем, телеграммы послать… Жаль, что мой муж приехать не сможет. Он, знаете ли, болен очень…
Похороны вышли пышные. Народу пришло проводить очень много – возле дома образовалась толпа целая. Некоторые плакали, утирая глаза мокрыми от слез платками. Люди заходили в дом, прощались, клали цветы в гроб, подходили с соболезнованиями к трем дочерям. Они стояли, горем убитые. В черных платках, с бледными лицами. Вера, Надежда и… нет, не Любовь. Третья сестра – Инга. Колючее, как иголка, имя. Вера с Надеждой – высокие, статные. Инга – маленькая, худая. Вера с Надеждой не плакали. Стояли, горестно сжав губы и закаменев лицами. Инга же, наоборот, – плакала, не переставая. Будто и за них тоже. Из ряда общего дочернего этим обстоятельством выбившись.
По дороге на кладбище процессия растянулась, выстроилась в строгом порядке – несли за гробом на красных подушечках награды, и траурный марш рвал душу на части, и дождик мелкий, похожий на пыль, сеял не переставая. И все кругом было мокрым, тоже от слез будто не просыхающим – и дорога под ногами, и стволы деревьев на кладбище, и черная стая ворон, обеспокоенная очередной горестной процессией. Были прощальные дежурные речи, и стук молотка по заколачиваемым в крышку гроба гвоздям, и чей-то женский плач-вой вперемежку с громкими причитаниями. Инга подняла залитые слезами глаза в толпу, пробежалась по лицам. Многие лица были ей знакомы, некоторые она видела впервые. А может, забыла просто. Когда не живешь долго там, где прошло твое детство, память на лица стирается. А вот это лицо… Боже… Нет, ей показалось, наверное. Потому что этого не может быть…
Она опустила глаза, стала смотреть, как мокрые комья глины летят в могилу из-под лопат, потом снова подняла тяжелые глаза…
Это действительно был Севка Вольский. Точно он. Стоял, смотрел на нее, не отрываясь. Делился в фокусе слезной пелены на части, расплывался по кругу. Потом вздернул подбородок сочувственно – держись, мол. Надо же, взрослый Севка. Не мальчик. Не юноша. Красивый ухоженный мужик…
Подошла к ним высокая красивая женщина. Седая. Некоторым женщинам седина идет на удивление просто – облагораживает возраст, маскируя его драгоценным серебром волос. Глаза заплаканные, скомканный мокрый платок замят в ладони. Представилась:
– Здравствуйте, девочки. Я – Люба. Вы про меня слышали, наверное.
– Да, Люба, здравствуйте. Нам отец говорил про вас. Вчера, – с многозначительным придыханием произнесла последнее слово Надя, будто приобщая Любу к их семейному горю и приглашая ее поучаствовать в их общей тайне. – Он сказал, что вы обязательно приедете. И чтоб мы вас приняли. И подружились. А… где ваш сын, Люба?
– Вон там стоит, в черном длинном плаще… Волосы в хвостик завязаны, видите? Он к вам потом подойдет… Познакомитесь…
– Господи, как похож… – прошептала Верочка, хватаясь за Надин локоть. – Ты только посмотри, Надь…
– Да. Борис стал очень похож на своего отца, – грустно подтвердила Люба. – Жаль, что он его не видел никогда. Он ведь только недавно нас разыскал, приехать хотел, но не смог…
– А вы? Вы почему сами не приехали? – участливо спросила Надя.
– И я не смогла. Тяжело слишком. Я ведь всю жизнь любовью к нему жила, к отцу вашему. Привыкла уже издалека любить. Вот и не смогла. А три дня назад он мне позвонил, пригласил на свои похороны… Я даже и не удивилась, знаете ли. Это в его духе – самому в своей жизни все решать. И даже смерть свою. Я тогда, тридцать лет назад, сама за него решение приняла, уехала, так он долго мне этого решения простить не мог. Хотя зачем я вам это говорю? Не время и не место…
– Да. Мы потом с вами поговорим, Люба. Сядем и поговорим. Вы где остановились?
– Да нигде. Сразу с вокзала вот на кладбище пришли.
– Хорошо. Тогда милости просим к нам в дом. Отец просил вам показать его кабинет, да и вообще… Мы ж не чужие…
Потом был поминальный обед. Люди с завода на кладбище от общей процессии отделились, уехали на служебном автобусе в свою заводскую столовую, где для них накрыто было поминальное угощение. Какой-то шустрый мужичок подошел к ним, представившись председателем профкома, – Верочка кивнула ему чуть заметно, знаю, мол, – пособолезновал со страдальческим лицом. Потом объяснил, что, учитывая многочисленность желающих пойти на прощание с бывшим директором, администрация приняла решение и средства специальные выделила на помин души усопшего. И водку закупили, и обед будет – все как полагается. Все равно все в доме покойного не поместились бы. Пришлось бы в три этапа столы накрывать…