Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще со вчерашнего дня я испытываю безумный страх. Откуда это? Я на очереди? Я предчувствую это? Возможно, я уже получил тот укус, который в несколько дней уложит меня рядом с Позеком? Я говорю с матерью. Последнее время я часто говорю с матерью. «Неужели мне придется умереть на твоей родине, мама? – пронзительно спрашиваю я. – Нет, будь доволен, отец, я исполнял свой долг, хоть и был пленным… И даже если я временами впадал в отчаяние и был подавлен, никогда не забывал, что здесь я стою за свою родину – как и ты…»
На лбу моем проступает пот. Глаза вперяются в мутную мглу, как будто я кого-то разглядел. Такое странное чувство… У меня температура? Пульс учащен. Проклятие, проклятие – неужели этот ад никогда не прекратится? Хотя бы раз в жизни обнять девушку! Хотя бы раз! Теперь уже поздно. Конец. Конец. Всему конец. Смерть пожирает. Я слышу, как лязгают ее челюсти. Она ненасытна? Желает и меня?
Помогите…
Я долго ничего не писал. Многие недели лежал в сыпном тифе. Зейдлиц и Шнарренберг выхаживали меня. Под, Брюнн и малыш Бланк также живы. Лишь Шмидт-первый, тихий, скромный Шмидт-первый, который никогда не привлекал к себе внимания, умер. О, многие выкарабкались бы, имей они таких товарищей, какие были у меня.
Когда я впервые просыпаюсь с ясной головой, пожилой, одряхлевший человек стоит передо мной.
– Эпидемия пошла на убыль, фенрих, – говорит он. – Стихает. Теперь у нас всего около сорока умерших в сутки. Это значит: крепиться, выздоравливать, стремиться к этому.
Говоривший это человек был доктор Бокхорн. Он и один австриец оказались единственными врачами, кто пережил все. Остальные погибли. Но эпидемия действительно идет на убыль. Возможно ли это? Как будто Бог в конце концов сжалился над нами, после того как у людей окаменели сердца?
Мы ввосьмером лежим в пустом доме врачей, рядом с комнатой доктора Бокхорна. «Как мы сюда попали?» – размышляю я. Мы лежим на соломе, нас укрывают по три-четыре шинели. Зейдлиц, Шнарренберг и Артист ухаживают за нами. Мы получаем усиленное питание.
– Откуда? – спрашиваю я.
– Его ежедневно присылает один русский офицер, – коротко объясняет Зейдлиц.
– Я настоял, – говорит однажды доктор Бокхорн, – чтобы через две недели 200 выздоравливающих были отправлены в местность с более благоприятным климатом. Не хотите ли ввосьмером отправиться с ними? Здесь вы никогда полностью не выздоровеете, – прибавляет он. – Во всяком случае, душевно…
– Да! – восклицают все в один голос. – Да, да, да!
Через две недели все могут кое-как ходить. Под самый крепкий из нас, больных, Бланк и Брюнн самые слабые. Мы собираемся во дворе перед домиком врачей. Снег почти сошел, робкое солнце предвещает начало весны. Повсюду казаки, подбирают мертвецов. Они по двадцать бросают их на широкие повозки, обвязывают веревкой, увозят.
– Они боятся чумы и холеры! – восклицает Брюнн.
В полдень из городка подъезжают десять крестьянских телег с конвоем. На первой сидит доктор Бокхорн.
– Так, ребята, – говорит он, – теперь залезайте!
Мы подкладываем наши шинели, усаживаемся спиной к спине.
– А вы не едете, господин штабс-врач?
– Нет, мне нужно остаться. Я бы с удовольствием поехал, поверьте… Но здесь почти никого не остается… Будьте здоровы, товарищи! – вдруг восклицает он.
Повозки трогаются. У всех на глазах выступают слезы.
– Спасибо, спасибо! – восклицают восемь хриплых голосов.
Доктор не двигается.
– Проклятие, – бормочет Под, – вот человек…
Мы медленно едем по лагерному двору. Из-за большого числа мертвых тел все время приходится петлять. Несмотря на это, временами все-таки кого-нибудь переезжаем. Зейдлиц не отрываясь смотрит налево. Там возвышается памятный холм. Мы ясно видим Позека. Руки он все еще держит на груди, но ноги его голые. То, что мы ему намотали вместо сапог, ветер размотал и унес.
На железнодорожной насыпи стоят 10 теплушек с маленькими окошками. Сопровождающий унтер-офицер отсчитывает для каждого вагона по 20 человек. Мы взбираемся, все получаем верхние нары, во всяком случае на день. На досках настелена солома. Ее использовали для лошадей, но не все ли равно?
– Неужто правда? – удивленно спрашивает Брюнн. – Неужто Мышонок стал человеком?
Вскоре мы выяснили это. Незадолго до отправки на сивом коне прискакал офицер.
– Толмач! – кричит старший караула.
Я еще раз выбираюсь наружу. Офицер спешился. Передо мной стоит казачий капитан, очень бледный.
– Комендант две недели болен – сыпной тиф, – тихо говорит он. – С тех пор я временно исполняющий обязанности коменданта лагеря. Есть у вас какие-нибудь пожелания?
– Нет, – хрипло говорю я. В такие моменты у людей перехватывает голос!
– В первом вагоне дрова для отопления… – сообщает он и смущенно прибавляет: – Здесь, вот, возьмите, пожалуйста… Вам и вашим товарищам из дома врачей…
Он протягивает мне руку и при этом что-то сует в карман. Мне хочется сказать что-нибудь доброе, благодарное…
– Все готово, ваше благородие! – докладывает старший.
Я поднимаюсь. Тоцкое остается позади. Все быстрее мы катимся прочь от него – от него и его 17 тысяч мертвецов. Все не отрываясь смотрят наружу. Один за другим исчезают земляные бараки. Справа и слева расстилается песчаная степь…
– Капитан смотрел нам вслед, пока можно было видеть, – тихо говорит Под. – Он держал руку у шапки, если я не ошибаюсь…
В Самаре, следующем крупном городе, наши вагоны поставили на запасные пути. Не забыли ли они нас? Мы не двигаемся. Начальник эшелона из Самары, каждый вечер он исчезает в городе, чтобы появиться только к следующему полудню. Может, эта задержка ему на руку? Возможно, он ее причина? В этой стране так не просто докопаться до причин происходящего…
Впрочем, мы были совершенно не против подобной остановки. Жилось в отапливаемых теплушках вполне хорошо, при нормальном размещении на нарах, вдобавок застеленных соломой.
– Настоящий особняк! – как-то говорит Брюнн. – Тут можно было бы просидеть до окончания войны!
Самара – незабываемый город, в котором мы впервые вышли из наших вагонов. Кругом расположены торговые прилавки, заставленные замечательными вещами.
– Если бы у нас был хотя бы рублишко! – уныло произносит Под. – В неделю можно было бы встать на ноги…
Я отхожу в сторону, незаметно покупаю восемь кусков мыла, маленькое зеркальце и большой таз. Беру зеркальце, иду по другую сторону вагона и впервые за полгода вижу себя. Бог ты мой! И это я? Каторжник, бродяга, разбойник с большой дороги! Нет-нет, это не я! «Если и не был, то теперь стал им! – говорит чей-то голос. – Твое детство в прошлом. Твоя юность прошла. Ты стал суровым, похудевшим мужчиной. То, для чего в обыденной жизни требуется лет десять, здесь свершилось в шесть месяцев…»