Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замечательная «реалистичная» сцена в конце романа «Мадам Бовари» (в которой она гибнет от яда, не от книги) оказала огромное влияние на мировую литературу; эта передозировка «реализма», возможно, отравила бы и турецкую литературу, обрекая ее на однородную осязаемую реальность. Между тем спустя шестьдесят лет, когда был издан «Улисс», мы, жители окраины мира, восхищались Европой, считая ее источником незыблемых истин; мы поверили, что единственно достойный жанр романа — реализм, и мы забыли о своих литературных традициях, методах и вариантах восприятия слова, — лишь бы овладеть этим легким, на первый взгляд, методом реализма. В конце концов, мы даже забыли, что подобный жанр чужд нашим традициям, являясь новой художественной формой, привнесенной с Запада и заимствованной нами у Флобера, посетившего Стамбул в 1850 году. Сейчас у нас полно ограниченных, унылых критиков-националистов, которые с сарказмом осуждают любые стили повествования, отличные от поверхностного реализма, так как они «чужды национальным традициям». Если бы «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле и «Тристрам Шенди» Стерна были переведены раньше, они хотя бы как-то повлияли на наш тесный мир литературы, ориентированный на однообразный, «западный» реализм, и слабенький турецкий роман, возможно, стал бы более восприимчив к многообразию жизни. (Вы уже не должны сердиться на Орхана, который посвятил исследованию этого вопроса всю свою жизнь и теперь говорит правду.) (Бедняжка турецкий роман, выбирайся наконец из клетки своего реализма, надевай крылья традиций и фантазии и лети, лети!)
Эй, читатель, надеюсь, ты удовлетворен и с пользой прочитал вступительную статью этой книги! Сейчас я шепну тебе на ухо кое-что важное и расскажу об особом знании, которое ты получишь. Слушай внимательно, и потом, спустя шесть лет, не вздумай продавать эту мысль другим как свою собственную!
ВОТ ГЛАВНОЕ, ЧЕМУ УЧИТ ЭТА КНИГА
Все основополагающие религии, философии, легенды и мифы учат нас жизненным истинам. Давайте назовем их ВЕЛИКОЙ ИСТОРИЕЙ, так как по форме она сродни обстоятельному рассказу и ближе к литературе, чем кажется. Романы, повествуя о повседневных человеческих делах и приключениях, выявляют многообразные связи нашей жизни с ВЕЛИКОЙ ИСТОРИЕЙ, одновременно раскрывая характер человека, его одержимость ВЕЛИКОЙ ИСТОРИЕЙ, познанием сути событий, некой истины. Герой, который слишком заботится о чувственных удовольствиях, может показаться нам плоским, как карикатура, но герой, ориентированный на ВЕЛИКУЮ ИСТОРИЮ (ради любви, родины или, например, ради политических целей), никогда не будет казаться одномерным в тени ВЕЛИКОЙ ИСТОРИИ. Дон Кихота любят не как примитивную карикатуру его воспринимают как рельефно выписанного человека. Между тем «Тристрам Шенди» наглядно демонстрирует, что, какими бы ни были у человека цели и планы, какой бы он ни был яркой личностью, его собственная история, его жизнь и понимание этой жизни весьма сложны.
Другими словами, не важно, верим мы в ВЕЛИКУЮ ИСТОРИЮ или нет — наша жизнь будет иной, отличной от нее. И жизнь такова: мы проживаем ее как Тристрам, который говорит все, что придет в голову, перепрыгивая с темы на тему. Мы подвержены влияниям извне, наши мысли изменчивы; мы часто отвлекаемся от главного, мы зависим от случая и от непредсказуемости жизни, а не от хода ВЕЛИКОЙ ИСТОРИИ. И если когда-нибудь в жизни, которую мы проживаем миг за мигом, или перед смертью, или, как в этом романе, рождаясь на свет, мы зададим себе вопрос, что же такое жизнь, нам следует вспомнить не религиозные догмы и не философские идеи, нам надо вспомнить эту книгу.
Вывод: жизнь не похожа на сюжеты великих романов, она похожа на книгу, которую вы сейчас держите в руках.
Но будьте осторожны: жизнь похожа не на саму книгу, а на ее структуру. Ведь сама книга не делает выводов и ничего не объясняет.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В жизни нет смысла, есть только структура и форма.
Мы это и так знали, так стоит ли писать книгу в шестьсот страниц? Если вы спросите меня, я отвечу так:
Все великие романы пишутся для того, чтобы рассказать об истинах, о которых вы и так знали, но не могли принять, и ни один роман не помог вам в этом.
Некоторых писателей мы любим просто за их прекрасные книги. Это самые совершенные и чистые отношения писателя и читателя. Некоторые запоминаются нам своей биографией, манерой работы или тем, какой след они оставили в истории. Виктор Гюго для меня — один из писателей второго типа. Я узнал его еще в детстве, конечно же, как автора «Отверженных». Я полюбил его за то, что он так точно передал атмосферу больших городов, поразительный драматизм улиц. Мне нравилось, что он изобразил город, где одновременно происходят не связанные друг с другом события (например, когда в 1832 году парижане сражаются на баррикадах, из кафе через две улицы доносится стук бильярдных шаров). В юности меня поражало то, что повлияло на самого Достоевского: изображение грязного и мрачного города, где собрались несчастные и обиженные. Когда я стал старше, помпезный, напыщенный, вычурный, фальшивый тон в книгах Гюго начал раздражать меня. Мне было неприятно, когда я читал, например, в историческом романе «Девяносто третий год» скучное, на несколько страниц, описание того, как на корабле во время шторма сорвало пушку и швыряло ее по палубе. В одном письме Набоков, осуждавший Фолкнера за явное влияние на него Гюго, приводит цитату из Гюго: «L'homme regardait le gibet, le gibet regardait l'homme» — «Человек смотрит на виселицу, виселица смотрит на человека». Гюго использовал пламенную риторику и драматизм (с налетом романтичности в самом плохом смысле слова!) для создания величественных образов, но именно это раздражало меня больше всего. Французские писатели-интеллектуалы, от Эмиля Золя до Сартра, обязаны Гюго и его пристрастию к величественному; его тезис о том, что писатель должен быть сторонником справедливости и борцом за благо общества, оказал влияние на всю мировую литературу. И отчасти благодаря этой страсти к величественному и ее осознанию Гюго стал живым символом собственных идей и, что еще хуже, прижизненным памятником самому себе. Он столь явно демонстрировал свое величие, что вызывал у людей раздражение, его подозревали в неискренности. Однажды, говоря о «гении Шекспира», он и сам сказал, что опасность величия заключается в неискренности. Но, несмотря на эту фальшь, триумфальное возвращение из ссылки придало образу Гюго некую достоверность, как, впрочем, и то, что он умел общаться с народом, а его герои занимали умы жителей не только Европы, но и всего мира. Возможно, просто потому, что в те времена французская литература была в авангарде европейской цивилизации. Поэтому некогда великие французские писатели, какими бы националистами они ни были, обращались не только к Франции, но и ко всему человечеству. В наши дни дела обстоят иначе, поэтому в воспоминаниях Франции о своем великом соотечественнике чувствуется привкус ностальгии по дням былого величия.
Многим из нас знакомо чувство наслаждения от унижения. Ладно, поправлюсь: мы все переживали ситуации, когда чувствовали покой и удовольствие от того, что мы унижаемся. Гневно убеждая себя в собственной ничтожности, мы мгновенно избавляемся от груза морали, от удушающей необходимости следовать общим правилам и законам, от обязанности во что бы то ни стало быть похожим на других. Это происходит и когда нас унижают другие, и когда мы унижаемся сами. Мы вдруг с легкостью становимся самими собой, мы можем наслаждаться своими запахом и грязью, своими привычками и нежеланием становиться лучше, мы перестаем лелеять надежды относительно оставшейся части человечества. Мы ощущаем себя комфортно, и мы благодарны своим гневу и эгоизму, которые дали нам свободу и одиночество.