Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — отвечал Дюкормье с горькой иронией, — и в ответ на мои прекрасные слова князь Лотарингский с состраданием пожмет плечами, сядет в элегантную карету, войдет в великолепный дедовский дворец, где встретит высшее французское общество, толпу очаровательных женщин. Он распотешит их рассказом о чудных лицах и смешных манерах князей знания, выпачканных по пояс в грязи; этих герцогов и пэров гения в черных шелковых шапочках и зеленых очках; этих знаменитых аристократов ума, которые в калошах и с дождевым зонтиком под мышкой отправляются из Института кушать обед в сорок су, из которых самые важные живут с великолепием отставного нотариуса или разбогатевшего лавочника.
— Он говорит то, что думает! — вскричал доктор со скорбным состраданием, как бы говоря сам с собой. — Боже, какая перемена! Какое падение! А в былое время как мы беззаветно увлекались прославленными именами! Вспомнить только, с каким религиозным чувством мы поклонялись ге-нию! Какую признательность мы чувствовали к ним за высокие радости, которые они доставляли нам своими бессмертными произведениями! Анатоль, друг мой, — продолжал доктор, беря его обе руки в свои, — я считал тебя за брата… О, Боже мой! Можно ли так ужасно высмеивать то, что выше всего на свете — бедность великого гения?! На тебя нашло затмение, что ли? Верно, душа твоя глубоко уязвлена, что ты выливаешь столько желчи? Верно, ты много страдал, если стал таким озлобленным?
— О, да! — вскричал Дюкормье, и все черты его исказились от гнева и бешенства. — О, да, я много выстрадал! Но эти муки не останутся так… Терпение, терпение! Когда-нибудь жертва обратится в палача!
При этих словах в голосе и в лице Дюкормье блеснуло выражение такой холодной жестокости, что Жером остановился перед ним в немом ужасе.
XVIII
Дюкормье первый прервал молчание, заметив удручающее впечатление, произведенное на Жерома Бонакэ его полными ненависти словами, и он обратился к нему почти с раскаянием:
— Осуждай мои чувства… но, по крайней мере, прости мне искренность.
И он провел рукой по лбу, как бы отгоняя мрачные мысли.
— Однако, Жером, забудем этот разговор; не знаю, почему у меня сорвались огорчившие тебя слова. Верно, так угодно судьбе. Но не будем больше думать о них. Я не перестану любить тебя, несмотря на твое суровое благоразумие, а ты будешь продолжать любить меня, несмотря на мою больную душу, потому что выздоровление невозможно. Поговорим лучше о тебе, о твоей славной жене. Я опять возвращаюсь к нашему разговору и еще раз прошу: не подвергай ты ни себя, ни свою достойную подругу оскорблениям надменной аристократии; заплати ей презрением и примени на деле советы, которые даешь мне.
— Наши положения различны — строго ответил Жером. — Ты завидуешь аристократам и ненавидишь их. Я — ничего подобного. Ты сам вызвал уязвившие тебя оскорбления, напросился на них, а к нам оскорбление приходит без зова. Мы с женой поступим, как нам следует, но без ненависти и гнева, а с достоинством и твердостью. Не за нас следует беспокоиться, а за тебя.
— Жером…
— Меня ужасает твое душевное состояние.
— Полно, ты шутишь!
— Ты весь дышишь ненавистью, мщением!
— И что ж из того, раз я люблю тебя по-прежнему.
— Нет, ты не можешь меня любить по-прежнему. Любят сердцем, а твое сердце, когда-то доброе и чистое, теперь переполнено желчью. Найдется ли в нем место для нежных чувств? Берегись, Анатоль! Ты на дурной дороге. Считать свои страдания незаслуженными — почти то же, что видеть в страданиях ближнего справедливое возмездие. И ты уже высказал отвратительную мысль: «Придет день, когда жертва обратится в палача».
— Да, я сказал это и еще раз повторю, — отвечал Анатоль, и снова его лицо исказилось.
— Ну и что же? Следовательно, ты утратил понятия о добре и зле! — вскричал с негодованием Жером. — Тебя погубили гордость и зависть.
— Меня?
— Да, потому что ты возмущаешься воображаемыми несправедливостями. Ты унизился до такой степени, что выносишь оскорбления вместо того, чтобы бежать из общества, которое ты проклинаешь, которым гнушаешься, и только потому, что его ложный блеск соблазняет тебя, кружит тебе голову. Берегись, берегись, Анатоль! Говорю тебе, за ненавистью следует мщение. Ты одарен умом, красотой, ты молод и потому можешь наделать много зла… а всякое зло смывается тяжелым искуплением.
— Жером, ты несправедлив, ты ошибаешься. Я не потерял понятия, что хорошо, что дурно, я еще так чуток ко всему хорошему, что вот сейчас сердечно порадовался, видя, как ты и твоя жена достойны друг друга. Вчера я обедал вместе с Жозефом и его женой и не могу высказать тебе, как был счастлив, что вижу их такими веселыми, влюбленными. Их счастье не возбудило во мне ни малейшей зависти. Скажи, пожалуйста, разве тот, кто способен трогаться радостями, от которых сам должен отказываться, разве тот не различает, что дурно, что хорошо?
— Счастье Жозефа и мое не могут внушить тебе зависти. Завидуют только тому, чего желают. Тебя очаровывают картины нашего семейного счастья? Да, картины Жерарда Доу, изображающие веселые семейные сцены. Я думаю, ты способен умилиться также, читая трогательную поэтическую страницу. Это тебя успокаивает, освежает твою душу, снедаемую дурными жгучими страстями. Прибавлю, что, может быть, недалеко то время, когда твоя ирония не пощадит и нас с Жозефом, как сейчас она не пощадила гениев, живущих с гордым достоинством в бедности.
— Я? Я стану смеяться над Жозефом… и над тобой? Презирать вас? Ах, Жером! — сказал Анатоль, задетый этим упреком. — Подобное подозрение не может вызвать негодования, оно обижает О, жестоко оскорбляет… Оставь меня…
И Дюкормье быстро встал и отошел к окну, чтобы скрыть слезы. Его лицо выражало такое искреннее огорчение, что Жером, приятно пораженный этим доказательством чувственности, подбежал к другу, взял его за руки, притянул к себе и сказал:
— Ты говоришь, что я тебя жестоко обидел? Тем лучше, тем лучше. Я уже не надеялся на это. Какая радость! Значит, в твоей израненной душе еще осталось здоровое место! Значит, возможен еще возврат к правде, к добру! Анатоль, друг мой, брат мой, мужайся! Уйди из этого блестящего и пустого общества, где ты испытал ненависть и