Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дух схватывает и объективирует, осваивает и консервирует. При этом он модализирует, ибо обладает тем, чего уже нет. Но это не только моя человеческая возможность, но и необходимость, т. е. модальность третьего лица. Снятая и схваченная реальность не принадлежит мне, и я не могу сказать, что она моя. Нет, это чужая реальность, о которой можно говорить лишь в третьем лице. О ней нельзя сказать ничего иного, кроме того, что она есть как необходимость. Это пребывающее бытие, бытие бытийствующего и бывшего. Реальность — это мы, а не я.
Переживание делает прошлое еще не ушедшим и не забытым. Оно соответствует модусу возможности, неопределенности. Гегелевское «снятие» парадоксальным образом заменяет t на t.dt. Бывшее бытие оказывается тем, чего нет, тем, что уже не может стать иным и одновременно зависит от потенции следующего момента времени. Эта математически-феноменологическая формулировка раскрывает суть переживания: живое есть нечто, содержащее то, чего еще нет, и то, что уже умерло. Таким образом, философия сознания и времени базируется на феномене переживания, и гуссерлевское понятие «ретенции» это весьма хорошо демонстрирует. Именно в нем тайна переживания. Суть времени коренится в игре модальностей: время ничтожит. То, что есть, скоро не будет, и время — это возможность скоро-уже-не-быть. Это невозможность и возможность этой невозможности. Такое время есть не что иное, как время духа, и его очевидностью является переживание, так как смерть очевидна и одновременно прекрасна, ибо в ней мы достигаем окончательного определения самих себя (Танатография эроса. Жорж Батай и французская мысль середины XX века. СПб., 1994).
Однако нет ли такого остатка переживания, который не переживается и, таким образом, не сохраняется и не остается? Какое отношение может быть выстроено между «бывшим» и «теперь»? Бывшее — это неизбежно и необходимо прошедшее, утраченное. Бывшее было случайно, а то, что здесь и теперь, — необходимо. Бывшее — возможность и потенция. Настоящее — утрата всяких возможностей. То, что свершилось, тем самым уже потеряло свои прежние возможности. Отсюда во всем, что мы устанавливаем, констатируем, схватываем, присутствует элемент печали. Все настоящее и действительное есть, по сути дела, предательство, предательство прошлого. За переживанием стоит предательство живого. Откуда этот вкус к переживанию? И что такое сам этот вкус? Что он ищет и находит в воспоминаниях? Если воспоминание предает живое, то не связано ли оно с отсутствием того, что ищется и вспоминается?
Итак, жизнь духа — это переживания и воспоминания. Мир для совы Минервы всегда оказывается серым. Но и ангел, зовущий в будущее, превращает прошлое в обломки. Дело не в сове и не в разуме, которые слепы к цветам жизни. Мы сами превращаем прошлое в руины. И таким образом мы снова стоим перед вопросом: является прошлое грудой обломков или таким его делает воспоминание? Гегель, по крайней мере, наслаждался печалью от вида руин прошлого. Но такая возможность исключена для людей, ориентированных в будущее, они не могут печалиться о прошлом. И эта невозможность печали вызывает меланхолию. Овременив смерть, мы изгнали ее, мы уже не можем общаться с мертвыми и потеряли свой собственный мир, утратили вкус к жизни, ибо прелесть жизни и ее пространства также проявляется на фоне смерти и посещения некрополей. Кладбище превратилось в музей под открытым небом. Теперь это не табуированное пространство смерти, куда вход разрешается дозированно и порционно. Исчезновение границы между посюсторонним и потусторонним обесцветило жизнь, сделало ее серой и безрадостной. Как же можем мы теперь ощутить, что все ещё живы, если не приходим к могилам, чтобы помянуть умерших? Лишив кладбище его функции, мы сами превратились в место для мертвых, которые приходят к нам в ночных кошмарах.
ПРОСТРАНСТВА СМЕРТИ
Известная «Тибетская книга мертвых» содержит специальные указания, как вести себя в загробном мире, как ориентироваться в его пространстве, чтобы не заблудиться и добраться до назначенного места. Этот древний текст — свидетельство институализированной общественной заботы о мертвых. Он должен восприниматься не только как трактат, содержащий тайные знания, но и как социальная инструкция, порожденная страхом перед тем, что заблудившийся может вернуться назад и помешать живым.
Это обстоятельство делает понятным живучесть некоторых погребальных обрядов, которые с точки зрения просвещенного сознания могут показаться устаревшими предрассудками. На самом деле их живучесть связана не только с соблюдением традиции. В конце концов, когда надо, традиции меняются. Но несмотря на некоторую смену антуража, сами эти ритуалы все же остаются неизменными. Например, древнему воину давали в могилу оружие, христианину — «пропуск в рай», а современному человеку — холодильник с телевизором. Смерть — это беспредел, нарушение всех законов, моральных, социальных, юридических. Поэтому если есть смерть, то все позволено. Если я знаю, что умру, предположим, через три дня, то что удерживает меня от эксцессов. И тем не менее, чем ближе смертный час, тем организованнее и послушнее ведет себя человек. Больной принимает прописанные ему лекарства, соблюдает режим, бросает курить и т. п. Это еще как-то можно объяснить страхом смерти. Но как можно объяснить соблюдение строгого ритуала похорон с последующими поминками? Отступление от них вызывает столь сильное осуждение, что редко кто отважится полностью отдаться охватившему чувству отчаяния и безнадежности и не соблюсти обычаи. Очевидно, что общество следит за их исполнением потому, чтобы мертвые не вернулись обратно в наш мир. Конечно, сегодня мы знаем, что мертвые не возвращаются, однако и раньше эти обряды не были магическим возвращением умерших, а имели терапевтическое, психотехническое назначение. Но самой главной их задачей являлось упорядочивание общения