Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем, уже стоя перед нами, один из них указал рукой на арену:
– Там раньше стоял крест.
Энцио тоже услышал это.
– Они тоже по-своему пытаются спастись от этого впечатления, – произнес он. – Да, если бы можно было так верить в душу, как те христиане, которые умерли здесь когда-то!
Потом он неожиданно заговорил о тетушке Эдельгарт. Он сказал, что в таком приступе страха, какой с ней случился недавно в Сан Клементе, проявляются более глубокие вещи, чем просто нервная слабость. Что сейчас многие уже потеряли определенность в себе самих; его это заинтересовало лишь постольку, поскольку такие люди, оказывается, есть и среди верующих. Впрочем, он говорил об этом и с бабушкой, то есть не о моей тетушке Эдельгарт, – он все же не настолько бестактен, – а вообще…
– И что же об этом сказала бабушка? – спросила я.
Он рассмеялся и сказал, что она привела в пример слова Декарта:
– Ты ведь их знаешь: «Я мыслю, стало быть, я существую».
Жаннет, рассказывал он дальше, тоже была при этом и внесла свою поправку: я молюсь, стало быть, я существую. По его мнению, этот вариант теоретически гораздо сильнее Декартовых слов. Хотя пользы ему от него, конечно же, мало, да и моей тетушке он тоже едва ли поможет, прибавил он.
Энцио говорил все это каким-то торжественным, глухим голосом, как будто звуки исходили не от губ, а откуда-то из камней. Я опять вспомнила о Кампанье, где я так боялась, что травы вдруг сомкнутся над его головой. Я посмотрела на него. Каждая черта его маленького отважного лица была отчетливо вырезана лунным светом из мрака; застывшее, юное, серое, словно окаменевшее, но все еще исполненное странно пульсирующей боли, оно как будто было вживлено в освещенный луной столб из травертина, замуровано в нем и рвалось наружу из каменного плена.
– Энцио! – испуганно произнесла я. – Ты в самом деле не веришь в наши души? Ты думаешь, нас вовсе и нет?..
Он помолчал несколько мгновений, потом, как бы желая утешить сам себя, повторил:
– Боже мой, это чувство покинутости и в самом деле – странная вещь…
Я чувствовала, что его переполняет невыразимая боль. Происходило что-то немыслимое и непостижимое – у меня появилось ощущение, что он действительно с минуты на минуту навсегда исчезнет.
– Энцио… – прошептала я в отчаянии. – Ты должен быть здесь, со мной! Я хочу, чтобы ты был здесь, я так люблю тебя!
Он не шевелился, но в его маленькой своевольной фигуре появилось что-то беспомощное; он казался уже не каменным изваянием, а скорее молодым деревцом в Кампанье, сотрясаемым беззвучной бурей. И вдруг, словно сокрушенный этой бурей, он уронил голову мне на колени. Я почувствовала ладонями, как пульсируют его виски, как судорожно дрожат его руки и плечи.
– Энцио! Дорогой Энцио!.. – всхлипывала я.
Мне бы взять в руку свою собственную душу, как маленький светоч, чтобы он уверовал в свою, но я, подхваченная темными изломанными крыльями его духа, тоже вдруг словно погасла изнутри. Надо мной как будто сомкнулась пучина бессилия. Становясь все беспомощнее, как и он, я склонилась и поцеловала его влажный лоб. Он ответил на мой детский поцелуй, молча и ласково прикоснувшись губами к моим губам, и вновь опустил голову мне на колени. Мы долго сидели так, неподвижно и безмолвно, объятые одной и той же безысходной печалью.
Снизу, с арены, к нам не доносилось больше ни звука: все, должно быть, давно ушли. Лишь изредка где-нибудь в развалинах срывался камень, и он падал в нее словно в вакуум. А еще над нами реяли совы, то взмывая в небо, то устремляясь вниз. Сколько времени прошло, я не помню…
Когда мы наконец вышли из-под аркад Колизея, автомобиля нашего уже не было. Извозчиков тоже нигде не было видно – наступила глубокая ночь. Нам не оставалось ничего другого, как отправиться домой пешком. Меня покачивало от усталости и от чувства странного отчуждения от себя самой, как будто я шла на чужих ногах. Энцио, кажется, вел меня под руку, но потом, должно быть, отпустил – теперь я уже ничего этого не помню. Помню только, что шла этой ночью с Энцио через весь город – через его Рим, через его мир и через его поэзию.
Я уже сказала, что от усталости была словно немного оглушена и шла в какой-то полудреме. В конце концов я «проснулась» оттого, что эта усталость вдруг резко усилилась. Вероятно, это Энцио отпустил мою руку. Я встрепенулась и увидела своего спутника впереди, на небольшом расстоянии. Он шел довольно быстрым шагом. Я окликнула его, но он не оборачивался. В то же время я поняла, что мы идем уже долго. Я посмотрела по сторонам. Мы находились в маленьком переулке, каких множество в старых кварталах Рима. Высокие дома стояли бок о бок двумя шеренгами, прямо друг против друга, окна были закрыты ставнями. Вся улочка казалась такой темной, словно ее врыли глубоко в землю. Только вверху, над плоскими крышами, струилась узкой призрачной полосой света сине-зеленая ночь. Мне эта улица был незнакома.
– Энцио, по-моему, мы идем не туда! – воскликнула я и, прибавив шагу, догнала его, и, так как он все еще не откликался, я повторила свои слова и непроизвольно схватила его за руку.
Он ответил мне легким, как бы неосознанным пожатием. И тут произошло нечто странное: вдруг – иначе я не могу описать это – я словно потеряла из виду сама себя, сохранив, однако, на некоторое время ускользающее сознание этого факта, совершенно пораженная зрелищем, которое, в сущности, представилось не мне, а моему спутнику и к которому меня вело как бы через открытые врата его души тихое, едва ощутимое пожатие руки. У меня было чувство, как будто мы погружаемся на дно безбрежного моря, над которым возвысился искрящийся купол звездной ночи. Все вокруг, казалось, было залито бесшумным потоком несчетных распавшихся сущностей и событий, темные составные части которых, собравшись в единое целое, затопили все, словно половодье. Мы шли, глубоко погруженные в безмолвие этой тихой черной материи. Время от времени на пути вырастали, подобно фантастическим рифам или водорослям, роскошные дворцы и церкви, порталы, утопающие в тяжелом, льющемся через край великолепии, словно пенные всплески темной, колышущейся массы мира. Я точно во сне узнавала величественные фасады Сан Игнацио, Сан Луиджи деи Франчези, Палаццо Мадама и причудливую, увенчанную морскими раковинами главу Сапиенцы[35]. Мимо проплывали – словно огромные матовые морские звезды – прекрасные, облитые лунным серебром площади, одинокие, как мертвецы, в брызгах от бессонных фонтанов, такие чужие, как будто они в следующее мгновение уже вольются в непостижимое целое… Все вокруг как бы обнажилось, лишившись покрова сиюминутности, и окунулось в странно-чуждую неопределенность, словно это было голое отражение некой явной запредметности. Временами эта неопределенность достигала такой колдовской остроты, что здания, мимо которых мы проходили, казалось, кто-то невидимый сдвигал в сторону или ломал, как спички: внезапно открывались дальние планы, так, будто в обрамлении зримых стен громоздились друг на друга множество других, призрачных – видения архитектурных форм, нежных, серых, словно натянутые одна на другую и легко отделимые друг от друга кожи; становясь все тоньше, все прозрачнее, все бесплотнее, они таяли в непознаваемости безначального, чтобы потом вновь неожиданно слиться в новые формы.