Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я в этот момент чулки уже натягивала, поэтому повернулась к нему в три четверти — это наиболее выгодная поза, чтобы угодить классному рисовальщику: по свету, рельефу, изгибу корпуса и теням. Тем более что чувствовала себя в этот момент не копией, как всегда — по службе, а истинно оригиналом, подлинником, служащим не для простой копировки, а для единственно благой цели и судьбы. А уж для нерисовальщика и говорить не про что. Такое местоположение корпуса и лица дало мне возможность не отреагировать на турецкую войну абсолютным незнанием материала. Странное дело, мама никогда не знакомила меня с той частью нашей семейной истории, которая располагалась глубже прадедовой фамилии.
Но я ответила, безо всяких.
Говорю:
— Разумеется, Лео, я хорошо об этом знаю. Помню и горжусь как никто. И прабабушкой заодно.
Ляпнула и не подумала, что он подхватит и разовьёт. А он развил, как ни странно. Подкованный оказался, хоть и не дворянских кровей, как мы.
— Да-да, Александра она, кажется, как и ты, Масалина-Мравинская, если память мне не изменяет, дочь финского фабриканта. То ли лесоматериалами торговал, то ли текстилём, то ли какое-то иное огромное торговое дело возглавлял. Тоже немалый предмет для гордости, кстати говоря, хоть и чухонка. Ничего не перепутал?
Оп-па, новость номер два! Чего только о себе не узнаешь в чужой пожилой постели. А стыдно сделалось невозможно как. Тем более что не уверена, он этим незнакомым мне словом прабабушку мою обозвал и унизил или же, наоборот, похвалил и вознёс. Думаю, пора сместить разговор и уйти от обострения в глубь невыгодной мне темы.
Я:
— А ты член партии, по крайней мере?
Он аж плечами дёрнул сначала, но потом просто пожал.
Говорит:
— А как же иначе, милая, у нас по-другому вообще не бывает. Советский дипломат и коммунист — это как Арагва и Кура — берега одной реки, как Сакко и Ванцетти, как Ленин и Сталин… — тут он умолк на миг, как будто сбился и потупился, но быстро вернулся и продолжил излагать: — я имел в виду, как Ленин и революция, Ленин и социализм, Ленин и интернационал, к примеру. Кто же тебя выпустит страну представлять, раз ты не партийный! И сын у меня такой, и жена его. Все мы. А твой муж? Он кто вообще? Из наших?
Я:
— Нет, он представляет собой художественный мир искусства и гармонии, как прекрасную часть мироздания. И как сам он в своём творческом мировоззрении ещё посмотрит на мои планы, я пока не понимаю. Мне нужно всё это хорошенько обмозговать и принять взвешенное решение. И вообще, мой муж скоро с работы вернётся, пошла я. Мне ещё нужно разговор с ним провести проверочный, если ты серьёзно про нас. И детей подготовить, прощупать на возможность для меня жить на две разные стороны от баррикады.
Ушла, в общем, в тот день, но не просто так.
В раздумьях, в диких, в настоящих.
Во второй раз за жизнь голова раскололась надвое, почти двумя равными половинами.
Первый раскол был, когда я Паше отдалась. Но там всё было проще, понятней и честней по отношению к маме.
А сейчас не так будет честно и порядочно, но уже по отношению к Паше.
Согласна, Шуринька?
Пока мой муж в тот день не пришёл, думала. Тяжело было, не скрою. Но я обдумывала, многократно, туда-сюда крутила, снова измеряла, прикидывала отовсюду, к началу мыслей возвращалась, и по новой. Хотела припомнить ему что-нибудь непредвзятое и беспрекрасное, чтобы легче было разговор затеять, но так ничего и не нашлось подходящего плохого, кроме доброго и душевного, но бесперспективного для жизни на опостылевшей конюшне.
И поэтому, когда макароны докипели и я их наложила, просто сообщила, что ухожу к другому. Что встретила человека, неподалёку, и что получила предложение на руку и сердце. И что это предложение делает меня несчастной, потому что рассудок мой разрывается от привязанности к Паше, от благодарности к нему за открытие для меня гармонии, за виденье большей части красоты окружающего мира, за все эти ночи и дни совместной силы притяжения тела к телу, за обучение искусству любовной ласки, даже не при полном числе конечностей, за то, что оказал протекцию в трудоустройстве натурщицей и успешном позировании в аудиториях рисунка, живописи и лепки, за счастливые годы для моей мёртвой мамы, которые они ещё прожили с ней в согласии и без существенных обид.
За всё, в общем, хорошее и настоящее в прошлом.
А в комнате он пусть живёт, в нашей.
Я уйду пустой, без ничего, только с личным и одеждой.
Говорит:
— А если б не пустой, чего бы унесла с собой?
Об этом я не подумала, если честно. Действительно, что? Шкаф разваленный платяной? Топчан из-под обуви? И поставила б на место ампирного сидячего полубарокко?
Дура, одно слово. Встала, за руку взяла его через мокрую морду свою от залитых слезами глаз, и на кровать пошли мы, в последний раз. Оба понимали, что делаем это на взаимное прощанье.
Он ни переубеждать меня не стал, ни отговаривать, ни доказывать обратное от моего поступка. Даже не спросил, кто он будет, следующий, какого роду-племени и достатка.
Он:
— Я знал, что рано или поздно случится такое, Шуранька. Странно, что всё это вообще настолько затянулось. При твоей женской привлекательности и человеческой беспринципности ты бы уже давно могла выпорхнуть в большую и бездарную жизнь, без аннексий твоих и контрибуций. Надеюсь, ты, по крайней мере, подобрала себе что-нибудь помоложе? И с полным набором конечностей?
Зло сказал, обидно, не удержал в себе, выплеснул краем так и не упрятанного до конца раздражения, хотя вижу, старался задавить в себе гадину несогласия своего с моим поступком.
Я:
— Моложе, но ненамного. И условия проживания лучше. И рядом с нами. Буду тебя навещать, если ты не против.
Не против?
И подумала ещё, что если с Лео по мужской линии будет затыка, то тут всегда выручат, тоже неподалёку, как ни крути, тем более что детей всё равно придётся навещать.
Паша не ответил, ушёл.
Это было утро.
А ближе к вечеру я уже перебралась напротив, там ждали, как обещано, и стол был накрыт по всей науке, даже икра от белуги тускло поблёскивала зеленоватыми шариками и обложена ледком по кругу, как в знаменитой пищевой книге с картинками; имелись и баночные камчатские крабы, сладкие на необычный вкус.
А подавала женщина специальная, не старая ещё совершенно, вполне себе с телом и с лицом, лет под сорок с чем-то, наверно, плюс-минус туда-сюда, в крахмальном буфетном фартуке и с не нашим именем Есфирь — приходящая прислуга для одинокого дипломатического вдовца Леонтия Петровича. Чёрненькая, аккуратная вся, носик с горбинкой, глаза спокойные, с расстановкой, не похожа на домработницу. Молчунья больше, чем слова произносит, только по нужде излагает.