Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, перед нами уже не две, как в случае с арестом, а три совершенно разные версии одного и того же события, и в отличие от версий ареста все они принадлежат самому Солженицыну, рассказаны им трем разным людям. Столь многогранен, сложен и духовно богат этот человек.
Какой же версии верить? Последняя из них, как уже сказано, выглядит не менее красиво, чем легенда о гении древности: «Спорили семь городов за честь быть отчизной Гомера…» Но, увы, она совершенно неубедительна, ибо наш Гомер в вопросах связи ни бэ ни мэ. Весьма легковесна и вторая версия: уж где-где, а в тюрьме-то, даже в самой привилегированной и либеральной, есть средства заставить работать обнаглевшего лодыря. Остается третья, все объясняющая какими-то таинственными «обстоятельствами», нарастающими шаг за шагом. Скорее всего тут-то собака и зарыта. Эта версия появилась первой, а первый порыв, как известно, почти всегда правдив или близок к этому. А то, что человек ни сразу, ни потом не счел возможным объяснить суть «обстоятельств» даже родной жене, говорит об их серьезности. Словом, загадка локализована, однако осталась не раскрыта.
Но, между прочим, различия в версиях, как было с версиями ареста, в иных случаях не столь уж и важны. Здесь для понимания человеческой сути действующих лиц гораздо содержательнее различие между характерами их рассказов о происшедшем. В самом деле, как много говорит нам непохожесть спокойно-иронического, добродушно-обыденного рассказа Достоевского на рассказ Солженицына то истерически взвинченный, то величественный и жуткий, подобно картине Карла Брюллова «Последний день Помпеи» с ее поистине близким дыханием смерти.
К слову сказать, различие между двумя рассказами еще и в том, что Достоевский не только не перетрусил, но даже и не удивился тому, что за ним пришли, а Солженицын в страхе, который не забыл и двадцать восемь лет спустя, как букашка, «обожженный и пронзенный от головы к пяткам», оторопело воскликнул: «За что?» Так вот, за что же его арестовали? Ведь это главное, а не обстоятельства ареста и не рассказ о нем. И здесь нас ждут новые еще более увлекательные загадки.
Как известно, Достоевский был арестован за активное участие в революционно-демократическом кружке М.В. Пет-рашевского, и произошло это по доносу.
В давней статье «Литгазеты» о Солженицыне говорилось: «Он был осужден по обвинению в антисоветской деятельности». Темпераментная Лидия Чуковская, великая почитательница нового таланта, не могла безропотно пропустить такое ужасное обвинение в адрес своего кумира и тотчас воскликнула: «Какое право, моральное и юридическое, имеет газета публично заговаривать о не совершенном им преступлении?!» И в доказательство полной невиновности означенного кумира перед советской властью сослалась на предисловие к одному из изданий «Ивана Денисовича» в 1963 году, где было сказано: «Арестован по ложному доносу». Солженицын, болезненно внимательный ко всему, что о нем пишут, читал, конечно, это предисловие заранее. Но Достоевский мог назвать своего доносчика: Антонелли.
А он, и все его почитатели, и архивы КГБ за пятьдесят лет так и не назвали доносчика. В чем же дело? И был ли доносчик-то?
Капитан второго ранга Бурковский, находившийся вместе с нашим героем в Экибастузском лагере и даже послуживший ему в «Иване Денисовиче» прототипом для образа кавторанга Буйновского, говорил Т. Ржезачу: «Солженицын рассказывал мне, что он на фронте попал в окружение, стал пробиваться к своим и оказался в плену. Его посадили якобы за то, что он сдался». Однако достоверно известно, что ни в каком плену, кроме плена своих литературно-политических фантасмагорий, Александр Исаевич никогда не был. И все же в «Архипелаге» он настаивает именно на этой версии, причислив себя к тем, кто, вернувшись из плена, попал в лагеря «за одно то, что все-таки остались жить». Такова первая авторская версия. Но, как всегда, у него есть и запасная:
«Я арестован за переписку с моим школьным другом». За переписку! За одну лишь чистую любовь к эпистолярному жанру. Тут нельзя не вспомнить некоего Баклушина из «Записок» Достоевского. Герой, от лица которого ведется там повествование, спрашивает его, за что он угодил на каторгу. «За что? Как вы думаете, Александр Петрович, за что? — переспросил Баклушин. — Ведь за то, что влюбился!» Собеседник едва сдержал улыбку: «Ну, за это еще не пришлют сюда». Тогда жертва любви несколько уточнил обстоятельства: «Правда, я при этом деле (т. е. при небесной влюбленности-то! — В.Б.) одного немца из пистолета пристрелил». И тут же искренне добавил: «Да ведь стоит ли ссылать из-за немца, посудите сами!»
В случае с Солженицыным тоже был свой «немец» — «критика Сталина», содержавшаяся в переписке с другом Николаем Виткевичем. В многочисленных устных и письменных заявлениях, например в письме Четвертому съезду писателей в мае 1967 года, он долго будет твердить, что арестован именно за это. Многие станут горячо сочувствовать ему: ну, в самом деле, можно ли человека лишать свободы за одну лишь бескорыстную любовь к писанию писем да к нелицеприятной критике! И никто не вспомнил о Баклушине.
А суть-то дела вот в чем. Солженицын уверяет: «Наше (с моим однодельцем Николаем Виткевичем) впадение в тюрьму носило характер мальчишеский. Мы переписывались с ним во время войны и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения своих политических негодований и ругательств, которыми мы поносили Мудрейшего из Мудрых». Позже делает такое добавление: «Мы с Кокой совсем были распоясаны. Нет, мы не писали прямо «Сталин» и «Ленин», но…» И приводил грязные издевательские прозвища.
Тут надо отметить два важных момента. С одной стороны, Виткевич сказал Ржезачу, что никакой равноценной двусторонней переписки подобного содержания не велось, а были только письма Солженицына этого рода и устные разговоры с ним при встрече в июле 43-го года. «Я всегда полагал, — заметил при этом Виткевич, — что то, о чем мы с Саней говорили, останется между нами. Никогда и никому я не говорил и не писал о наших разговорах».
С другой стороны, в дальнейшем Солженицын признался, что похожие письма он посылал не одному Виткевичу, а «нескольким лицам»: «Своим сверстникам и сверстницам я дерзко и почти с бравадой выражал в письмах крамольные мысли». Таких адресатов оказалось с полдюжины. Один из них, приятель школьной и студенческой поры Кирилл Си-монян, впоследствии главный хирург Советской Армии, рассказывал: «Однажды, это было, кажется, в конце 1943 или в начале следующего года, в военный госпиталь, где я работал, мне принесли письмо от Моржа (школьное прозвище друга. — В.Б.). Оно было адресовано мне и Лидии Еже-рец, жене, которая в то время была со мной. В этом письме Солженицын резко критиковал действия Верховного командования и его стратегию. Были в нем резкие слова и в адрес Сталина».
Солженицын уверяет, что его адресаты отвечали ему почти тем же. Но это не так. Симонян рассказывал: «Мы ответили ему письмом, в котором выразили несогласие с его взглядами, и на этом дело кончилось». Такого же характера ответ послал и Л. Власов, знакомый морской офицер. Другие, как Виткевич, просто промолчали в ответ. Итак, человек написал и послал не одно письмишко с какой-то эмоциональной антисталинской репликой, а много писем по разным адресам, и в них — целая политическая концепция, в соответствии с которой поносил не только Сталина, но и Ленина. Почти через тридцать он лет признает: «Содержание наших писем давало по тому времени полновесный материал для осуждения нас обоих». А еще позже, находясь уже за границей, проявив все-таки большую самокритичность, чем бедолага Баклушин, скажет в выступлении по французскому телевидению: «Я не считаю себя невинной жертвой. (Мог бы добавить: «в отличие от Лидии Чуковской». — В.Б.) К моменту ареста я пришел к весьма уничтожающему выводу о Сталине. И даже со своим другом мы составили письменный документ о необходимости смены советской системы».