Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Из его записок. Ты забыл их в книге Анри де Ренье. Да, — тихо сказала она. — Да, но зачем же он ничего не сказал мне, как он смел не сказать, если я ему была так близка. Как я сама не поняла?
— Не знаю, как ты, — ответил я, — но у меня каждый день замирает сердце от мысли, как хорошо жить.
— У меня это тоже пройдет. Дай мне подумать еще день-два. Мне ведь так хорошо, я вся почернела от солнца, здесь море страшно крепкое. Смотри, пароход.
Прибежал Серединский. Пришел Спиридон. В голубизне, где темный воздух дрожал, как флаг от ветра, медленно шел оранжевый пароход с белой трубой.
— Иностранец, — сказал Спиридон. — Со Скадовска подается до Константинополя.
Я повернулся, и надпись снова ударила в глаза: «Vive la vie et la mer!» Я показал на нее Хатидже.
— Хорошая у тебя фамилия, дед, — сказала она Спиридону. — Правильная фамилия.
Утром из Евпатории приехал на лошадях коротенький сизый грек, дядя Харито — скупщик рыбы. До полудня он торговался с рыбаками на берегу насчет будущего осеннего улова. Шел шумный подсчет долгов, много кричали о баламуте, султанке и кефали, о том, что нигде не достанешь хороших сетей, что великим постом Харито надул народ на рыбе, а теперь смотрит людям в лицо бесстыжими глазами.
— Чего гавкаешь? — кричал Харито самому горластому рыбаку Андрюхе. — Чего гавкаешь в зубы, я цену сам знаю, — и он сердито вертел желтыми белками. — Спасибо, дурень нашелся у вас покупать. Что ты мне суешь — кефаль, кефаль. Ваша кефаль — никуда перед кинбурнской.
— Друг! — кричал вдохновенно Андрюха и бил себя пятерней в грудь. — Друг, надо же иметь на это дело понятие. Да разве там кефаль, на Кинбурне, спроси всех береговых! Там же худая тарань, самый низкий товар, верьте слову!
К полудню договорились и затихли.
— Третий год сюда езжу, и всегда скандал с этим дядей Харито, — сказал Серединский. — Главное, без толку. Ведь он для отвода глаз здесь мотается. Какие теперь рыбные дела, самое глухое время. Он контрабандист, у него в разных местах свои люди.
Было душно. Море отливало алюминием. Казалось, над горизонтом оно кипит — там стояла седая мгла. Солнце палило нещадно. Собаки лежали в тени, высунув языки, мокрые бока у них ходили ходуном. Вода была налита у берегов, как стекло, — ни одного всплеска.
После чая пришел с почты запыленный телеграфист и принес мне телеграмму:
«Субботу буду Ялте, гостиница «Мисхор». Если можете, приезжайте. Наташа».
— Какой у нас сегодня день? — спросил я Серединского.
— Суббота.
— Мне нужно поехать в Ялту. Завтра днем я вернусь.
Серединский сделал недовольное лицо.
— Какие у вас в Ялте дела? — сказал он сердито. — Не люблю я этих деловых телеграмм. Зачем вам ехать? Разве нельзя отложить? Пропадет наша поездка на Чатыр-Даг. Плюньте.
— Нельзя, — ответил я твердо и взглянул на Хатидже. — У меня там срочное дело, связанное с изданием книги. Вы с Хатидже поезжайте на Чатыр-Даг, а я приеду в понедельник утром через Алушту и найду вас в хижине Горного клуба. Идет?
— Ну ладно, черт с вами, — неохотно согласился Серединский.
— Идет! — сказала Хатидже беззаботно и внимательно посмотрела на меня.
Я порвал телеграмму и пошел в свою комнату.
Театральный монолог
Катер, накренившись на правый борт, быстро шел, гулко работая винтом. На пристани были еще видны Хатидже и высокий, как жердь, Серединский.
Я закурил и сел в тени под тентом, но тотчас же встал. Я был неспокоен. Около Ак-Мечети к борту подошла шлюпка с пассажирами, катер застопорил машину, и его стало размеренно качать на отлогих волнах. На юге засверкала первая, бледная, как пепел, звезда.
«Странная у меня жизнь», — подумал я, стоя около машины и держась за поручни. Пришел матрос и поставил на бортах красный и зеленый огни.
— Хатидже! — позвал я, как тогда, на мосту, позвал в серую мглу повечерья, в ночь, в мглистые степи. Ради нее, дрожащей от малейшей несправедливости, от каждого незаметного укола жизни, я буду ласков с Наташей. — Хатидже! — снова позвал я и подумал о том, что сейчас она, должно быть, сидит при свечах на террасе, о лицо ее бьются ночные бабочки, и глаза у нее глубокие, грустные. Серединский шатается на набережной или болтает с Хатидже. Дядька Спиридон сидит на базаре в кофейне и играет в кости со своими приятелями, которых Серединский почему-то зовет «голубиными охотниками». Над морем уже ночная тишина, а в саду звенят, как рассыпанный бисер, цикады.
В густой тьме вспыхнули и разорвались ожерельем по черной воде огни Ялты. Катер протяжно засвистел. Вспыхнул и тотчас же погас свет Айтодорского маяка. Потом я спустился в маленькую тесную каюту, по которой нервными бликами бегал свет керосиновой лампы, и посмотрел на себя в зеркало. Около него спал гимназист с бледным измученным лицом.
Когда я поднялся на палубу, катер качался на темной воде и медленно подтягивался к набережной. Из трубы вырывались редкие крупные искры. Было слышно, как шумел город.
Я сошел на берег и зорко осмотрел нарядную толпу на пристани. Наташи не было.
Я медленно пошел к городу. От наваленных на пристани бочек шел густой запах смолы. Я остановился около лотка с китайским фонарем и купил папирос.
— Ну, вот и вы, — сказал кто-то позади меня.
Я обернулся и в желтоватом свете фонаря увидел Наташу.
— Вы изменились, — сказала она и с изумлением взглянула на меня. — Загорели, словно выросли.
Мы медленно пошли к городу.
— Милый, — едва слышно прошептала она, — как я благодарна вам за то, что вы здесь. Скажите правду, вы не сердитесь на меня? Вы не сердитесь? — снова спросила Наташа и близко наклонилась ко мне. Ее волосы щекотали мою щеку, ее дыхание обжигало мои губы.
— Как я люблю, — глухо сказала она. — Хатидже ведь все знает, я уверена в этом.
Я остановился. Мы облокотились о парапет. Внизу сонно набегало море. Я взял ее руку, прижал тоненькие пальцы к губам.
— Зачем вы приехали? Я не буду говорить вам ни слова о любви. Хорошо?
— Хорошо, — громко сказала Наташа и больно сжала мою руку. — Хорошо. Вы будете молчать. Но я буду говорить о любви. Мне ведь можно.
До позднего вечера мы просидели на набережной. Наташа была как-то особенно возбуждена, нервна и временами задумчива.