Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После небольшой паузы он сказал, тщательно подбирая слова:
– Думаю, выбор прицела для удара по Ахматовой и Зощенко связан не столько с ними самими, сколько с тем головокружительным, отчасти демонстративным триумфом, в обстановке которого протекали выступления Ахматовой в Москве, вечера, в которых она участвовала, встречи с нею. И с тем подчеркнуто авторитетным положением, которое занял Зощенко после возвращения в Ленинград. Во всем этом присутствовала некая демонстративность, некая фронда, что ли, основанная и на неверной оценке обстановки, и на уверенности в молчаливо предполагавшихся расширении возможного и сужении запретного после войны.
Я обдумала эту несколько уклончивую речь и уточнила:
– То есть решили «закрутить гайки», и под удар попали те, кто слишком выделялся в последнее время?
Он чуть усмехнулся.
– Вы тоже умеете точно формулировать. Да, цель удара была ясна, но выполнение же было поспешным и беспощадно небрежным в выборе адресатов и в характере обвинений. Вам, должно быть, известно, что поднимался вопрос о возможности возвращения из эмиграции Бунина или Тэффи. Но разве они захотят вернуться, если мы так разговариваем – с кем? – с Ахматовой, которая не уехала в эмиграцию, которая так выступала во время войны.
– То есть вы считаете, что изначально удар не был направлен именно на Ахматову и Зощенко? – уточнила я.
– Думается мне, торопливое и какое-то, я бы сказал, озлобленное исполнение во многом отличается от замысла, в основном чисто политического. Цель была прочно взять в руки немножко выпущенную из рук интеллигенцию, пресечь в ней иллюзии, указать ей на ее место в обществе и напомнить, что задачи, поставленные перед ней, будут формулироваться так же ясно и определенно, как они формулировались и раньше, до войны, во время которой задрали хвосты не только некоторые генералы, но и некоторые интеллигенты. – Он усмехнулся. – Словом, что-то на тему о сверчке и шестке.
– Значит, – попыталась сделать выводы я, – Ахматова пострадала за излишнюю популярность. Но это не личная ненависть и уж тем более не целенаправленное политическое решение. То есть дальше ее преследовать не будут?
– Думаю, да.
– А ее друзья стараются помочь ей пережить это тяжелое время?
– Да. Когда шум утихнет, ее восстановят в членах Литфонда СССР и снова назначат ей пенсию. Она сможет заниматься переводами, а через какое-то время мы добьемся, чтобы ее стихи вновь начали печатать.
Он говорил очень уверенно, и я окончательно убедилась, что за ним стоят некие очень важные люди, вероятно даже более влиятельные, чем он. Интересно, кто? Сурков? Федин? Андрей говорил, что они всегда были большими поклонниками Ахматовой, а вес в Союзе писателей у них сейчас немалый. Или даже сам генеральный секретарь правления Союза писателей, Александр Александрович Фадеев? Мне было очень любопытно, но я понимала, что для моей работы это не представляет особой важности. Куда важнее был другой вопрос:
– А вы знаете, кто именно указал на Зощенко и Ахматову? Не могу поверить, чтобы товарищ Жданов выбрал их лично.
Он вновь быстро посмотрел на меня и усмехнулся, отдавая должное правильно поставленному вопросу.
– Право указать на особо зарвавшихся интеллигентов предоставили партийному руководству местных творческих союзов.
Я тоже понимающе усмехнулась:
– И обиженные чужим успехом ленинградские литераторы поспешили ткнуть пальцем в зарвавшихся любимцев публики, которые посмели, не имея никаких регалий, срывать бурные аплодисменты в переполненных залах.
Так вот почему все стихи, на которые ссылается товарищ Жданов, как минимум двадцатилетней давности. Ничего компрометирующего в более новых ее стихах не нашлось, но недруги Ахматовой воспользовались тем, что он не слишком разбирается в поэзии. Ясно же, что никто не решится указать самому Жданову, что это написано давным-давно.
Собственно, я и так об этом догадывалась, но была рада получить подтверждение. Оставалось прояснить еще один вопрос.
Симонов остановил машину в переулке недалеко от больницы и внимательно взглянул на меня.
– Вы хотите еще что-то спросить?
– Да, – решилась я. – Скажите, какие у Ахматовой отношения с сыном?
Он несколько удивился, но серьезно ответил:
– Не верьте слухам, сын ей очень дорог. Разве вы не читали, что она написала после его ареста?
И упало каменное слово
На мою, еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
Я молча закусила губу. Нет, это я действительно не читала. У меня были слишком старые сборники, к тому же я подозревала, что это стихотворение и не издавалось, а я никогда не стремилась читать полузапрещенную литературу, распространяемую в списках. Симонов посмотрел на меня с какой-то укоризной и сказал:
– Расскажу вам то, что не всем известно, хотя и не скрывается. Ахматова в 1929 году вышла из Союза писателей по собственным идейным соображениям, в знак протеста против политики в отношении некоторых литераторов. Она и позже отказывалась туда вернуться, пока в 1938 году не арестовали ее сына. Летом 1939 года я приезжал в Ленинград, чтобы предложить ей напечатать ее стихи в «Московском альманахе», и она сама осторожно заговорила о том, что осознала свои заблуждения и хотела бы вновь вступить в Союз писателей.
– И? – тихо спросила я, когда он замолчал.
– Ахматову приняли в Союз писателей, а Льву Николаевичу Гумилеву дали легкий по тем временам приговор – всего пять лет. С тех пор она стала послушной…
– А ей все равно не повезло, – закончила я. – Спасибо, Константин Михайлович. Вы мне очень помогли.
– Так каков будет ваш вердикт? – серьезно спросил он.
Я покачала головой.
– Простите, не имею права сейчас принимать решение. Мне надо задать Анне Андреевне еще несколько вопросов. Вечером, когда я напишу официальное заключение, тогда и смогу ответить.
– Хорошо. – Он распахнул передо мной дверцу. – Рад был познакомиться, Татьяна Яковлевна.
Я вышла из машины, подождала, пока он уедет, и неторопливо направилась к больнице. До начала рабочего дня оставалось еще около четверти часа – как раз чтобы обдумать разговор и сформулировать вопросы, которые надо задать Ахматовой. Хочу я этого или нет, но сегодня придется принять решение.
* * *
– Анна Андреевна, какие у вас отношения с сыном?
Она испытующе взглянула мне в глаза и непривычно серьезно и сдержанно ответила:
– Он для меня дороже всего на свете.
– Дороже свободы?
– Да.
– Дороже поэзии?
Она молчала несколько секунд, а потом сказала:
– Это… слишком разное.
– Хорошо, – согласилась я. – Вы готовы на унижение ради поэзии?