litbaza книги онлайнСовременная прозаГде-то под Гроссето - Марина Степнова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 49
Перейти на страницу:

Мужик, которого я прежде не замечал, делает шаг вперед. Он тоже чурка, только очень красивый. Как в «Любовном настроении» Кар Вая. Крепкий, высокий. С отрешенным каменным лицом. Смотрит мимо меня – вверх и в сторону. Не удостаивает даже взглядом.

Наш папа – строитель, говорит Настенькина мама с такой гордостью и нежностью, будто чурка только что получил Нобелевскую премию. Только нас с последней работой обманули. Квартира большая, ремонта много, а деньги не заплатили. Фээсбэшники. Так бы мы сами билеты купили… Мы не нищие, вы не думайте. Просто ждать долго не можем. Кто знает, что завтра будет? А она в цирке не была ни разу.

У меня, должно быть, такое лицо, что Настенькина мама вдруг пугается. Вы сказали, что купили три билета, говорит она тихо. Я и подумала, что мы можем папу с собой взять. Но если нельзя, если вы сами хотели, то ничего страшного, он нас тут подождет. Правда, Фарит?

Чурка всё смотрит в неведомую даль, Бог знает куда. Может, на Чингисхана. Может, представляет, как убивает фээсбэшников. Я б на его месте убил. Если б смог. Но я не могу.

Нет-нет, говорю я. Всё нормально. Папа – это хорошо. Вот ваши билеты. Рад был познакомиться.

Настенькина мама вдруг дотрагивается до меня – и рука у нее действительно прохладная. Как у Мэг Райан.

Спасибо, говорит она. Спасибо. Вы очень хороший человек.

Ничего, отвечаю я из последних сил. Это вам спасибо.

Всё равно я терпеть не могу цирк.

Где-то под Гроссето

– Белиссимо! – воскликнул агент и с чуточку театральной ужимкой распахнул двустворчатое окно. В просторную спальню (ореховые балки, терракотовая плитка, беленые потолки) тотчас послушно заглянула Тоскана, сочная, захватанная миллионами глаз, но не утратившая от этого ни йоты своей опасной простодушной прелести. Агент положил ладони на полуметровый прохладный подоконник. Было действительно белиссимо: кипарисовый пунктир, провожающий путника к самому порогу, пара причудливых пиний, подсолнухи, оливковая роща, бредущая по дальнему холму. Всё – как в райском рекламном проспекте. Настоящий – только свет, знаменитый тосканский свет, плотный, живой, шелковистый, превращающий в музейную драгоценность и деревенскую пыль, и пожилой шестисотый фиат, и даже смертные человеческие лица.

Агент обласкал взглядом пейзаж, прибавлявший ему минимум двадцать процентов к каждой сделке, и повернулся к клиентке, вопросительно приподняв меховые, отдельной и очень насыщенной жизнью живущие брови. Дом и правда был идеальный – двухсотлетний, но отлично отремонтированный, не слишком большой, но и не чересчур тесный, с собственным садом, но без гектаров оливок или виноградников, которые так хороши на волнистом горизонте, но требуют – о, агент это знал! – самого настоящего потопролитного крестьянского труда. Всего в паре километров – кукольный медиевальный городок с пятисотлетним храмом и мэром-коммунистом, три чумы, синьора, два десятка войн, дом римского папы (не того самого, увы, тот был святой, хоть и поляк, а наш – самый обычный пройдоха), рынок по субботам, три магазинчика, один Джотто и пять ресторанов. Будете вечерами ходить в бар к Деборе, пить кофе с граппой и любоваться на закат. Плюс имеется отличное место для бассейна.

– Нет, – сказала клиентка, собрав в белую плоскую нитку и без того тонкие губы. – Мне это не подходит.

– Как не подходит, синьора?! – Брови агента в ужасе бросились вверх, на лоб, словно пытаясь укрыться в волнистых волосяных зарослях.

– Никак! – отрезала клиентка и, повернувшись к Тоскане спиной, пошла вниз по певучей лестнице, едва касаясь рукой медовых гладких перил. Точно брезгуя.

Она подошла к входной двери и промерила ее бесцветным взглядом – холодным, спокойным, точным, словно была столяром, примеривающимся к новой работе.

– Сюда не пройдет гроб, – сказала она.

– Какой гроб, синьора?! – опешил агент: он продал тысячи домов – хороших и плохих, с тайными жучками в балках и явными огрехами архитекторов, домов с поддельной историей и настоящими привидениями, с джакузи и без канализации, с видом на море и на соседскую спальню, англичанам, русским, американцам, больше всего, конечно, англичанам, – но, такого, мадонна, такого он не слышал никогда.

– Какой гроб?!

Клиентка повернулась и посмотрела на агента так же холодно и оценивающе, как на дверь.

– Мой, – сказала она. – Мой гроб.

* * *

Кошка умерла в пятницу, ближе к вечеру.

Одиннадцатилетняя Лялька нашла ее случайно: полезла в шкаф за футболкой и обнаружила в ворохе чистого и грязного – вперемешку – белья щуплое взъерошенное тельце, совсем уже застывшее, неживое. Лялька хрипло вскрикнула, отдернула руку, затряслась – не от горя даже, кошка была старая, гораздо старше ее самой, а от страха, – и тотчас прибежал из кухни отчим, подхватил, прижал лицом к старенькой белой майке. Не надо, не смотри, не смотри, говорю. Я всё сейчас сам. Лялька вдохнула знакомый запах – одеколона, пота, кисловатого баскетбольного мяча – и заорала еще раз, уже просто так, на всякий случай. Мать выглянула из комнаты, придерживая пальцем нужную страницу распадающегося тома, и – сквозь табачную многолетнюю вонь – спросила сердито – нельзя ли потише? Я, в конце концов, работаю. Отчим выпустил Ляльку, сжался виновато – прости, милая, мы не хотели. Видишь, кошка наша умерла. Мать пожала плечами. В тряпку ее заверни и вынеси к мусорным бакам, – распорядилась она. Лялька и отчим переглянулись. Ничего, ничего, – пробормотал отчим. – Мы всё сделаем, не волнуйся. Сказал Ляльке, конечно, потому что мать, громогласно высказавшись, тотчас захлопнула за собой дверь.

Мать была прибита литературой и философией так, как иных прибивает непосильное горе. Флоренский, Борхес, Сартр, «Упанишады», Блаватская – срач в квартире царил такой же страшный, как у нее в голове, и надо всем лязгал материн голос, безапелляционный, пронзительный, невыносимый, замусоренный умными словами до полной неудобоваримости. В доме часто бывали ее друзья – такие же нелепые, безнадежные, кандидаты неизвестно каких наук, неудачливые журналисты, ни строчки не написавшие писатели, грозные борцы с режимом, который в упор их не замечал. Человеческая плесень, паразитирующая на чужих мыслях, на чужих жизнях, чужих словах. Они именовали себя «интеллектуалами» (самоназвание, такое же бесцеремонное и бесчестное, как самозахват), без конца пили чай и дрянной рислинг по рубль две и говорили, говорили, говорили. Лялька привыкла засыпать под гул голосов, плывущих в дымных клубах «Космоса» и «Явы», – сталинизм, православие, нравственность, славянство, академик Сахаров, буддизм; к моменту, когда у гостей открывался третий глаз, у Ляльки наконец-то закрывались оба, но даже сквозь сон она продолжала слышать голос матери: костлявая, длинная, нелепая, она всегда говорила больше и громче всех, притопывая в самых важных местах плоской, как ласта, ступней пугающе неженского размера.

Кроме книг и пустопорожней болтовни, мать обожала себя – страстно, цельно, неистово, и это была настолько полная и разделенная любовь, что остальным просто не оставалось места. Лялька еще могла кое-как пригодиться, послужить подходящим аргументом – потому ее лет до десяти частенько выводили к гостям, водружали на табуретку и заставляли читать наизусть что-нибудь из «Бгахават-Гиты» или совсем уже невозможное – Антиоха Кантемира. Уме недозрелый, плод недолгой науки, – выводила Лялька, подсмыкивая вечно сползающие колготки и спотыкаясь на каждой силлабической строке, – покойся, не понуждай к перу мои руки: не писав летящи дни века проводити можно, и славу достать, хоть творцом не быти… Зубрить это было еще сложнее, чем произносить, а понять – и вовсе уж невозможно, но Лялька терпела: гости захваливали ее, заваливали вопросами, умными до идиотизма, и отвечать надо было так же – быстро и умно. Мать заранее писала ответы на бумажке, заставляла учить наизусть и среди недели часто нападала на Ляльку без предупреждения, пыталась взять врасплох, но Лялька старалась, тогда еще старалась, и потому твердо знала, что нужно сказать про Сталина, что – про Рериха, в каком году было написано «Отплытие на о. Цитеру» и чем оно отличается от «Отплытия на остров Цитеру». Мои гены, совершенный вундеркинд, – скромно признавалась мать. – Представляете, вчера подошла и попросила у меня Тредиаковского! Сама попросила! О, Василий Кириллович, – тотчас отзывался один из гостей, особенно Ляльке ненавистный, – журналист, неизвестно зачем называвший себя культурологом, (громогласный гастрит, огненная борода, желтые жуткие зубы), – наш первый профессиональный русский литератор!

1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 49
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?