Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солдат, что пытался выдувать огонь, поджигает себе волосы; он вопит и носится кругами; кто-то пытается накинуть на него белую шубу, но промахивается. Другой солдат хватает горящего и тушит, опустошив винную бутылку ему на голову. Снаружи кричат: что-то с грохотом приближается, катится по круглой каменной лестнице и на полпути со звоном разбивается.
— Я ужасно сожалею, что они устроили тут некоторый кавардак, — говорит лейтенант, переводя взгляд с меня на тебя. Пожимает плечами. — Мальчишки есть мальчишки.
— Так вы ничего не сделаете? Не остановите их? — спрашиваю я. Солдат взбирается сбоку на огромный гобелен против окон. Снаружи, в вестибюле, еще один пытается встать на плечи товарищу и сцапать с люстры нижнюю хрустальную подвеску.
Лейтенант качает головой.
— Это же просто вещи, Авель. Просто хлам. Жизнь тут ни при чем. Просто хлам. Простите. — Она забирает у меня бутылку, доливает в свой бокал и отдает бутылку обратно. — Придется вам принести еще вина, — замечает она, поставив бокал на сервант. Забирает бокал у тебя, отодвигает, берет тебя за руку, спрашивает: — Потанцуем?
Ты уходишь с нею, она ведет тебя на площадку, другие танцующие пары расступаются. Тот солдат, что взбирался на гобелен, соскальзывает, цепляется и орет, когда от гобелена отрывается длинный кусок; ткань рвется сверху вниз, а солдат с хохотом падает на стоящий внизу сервировочный столик с тарелками и стаканами.
Я разливаю вино по бокалам в столовой и вестибюле, наблюдая, как вокруг меня постепенно увядают и распадаются сокровища замка. Тот звук, словно наверху что-то катится и бьется, — это громадная двухвековая керамическая урна, привезенная из другого полушария моим предком, — еще одна издержка войны, разъединенная теперь, разбитая в черепки и пыль, лежит поблескивающей дорожкой куч и груд мусора, разлилась по нижней половине лестницы замерзшим водопадом пыли и глазури.
Они стаскивают со стен портреты — вырезают головы и суют собственные покрасневшие физиономии. Один, неустойчиво пошатываясь, пытается танцевать со статуей белого мрамора; сияющая восхитительная обнаженная фигура, четвертая Грация; солдаты радостно орут, когда он спотыкается и упускает свою добычу — статуя падает, ее белоснежная безмятежность покорно ему отдается; она ударяется о подоконник и разбивается; голова откатывается, обе руки сломаны. Они поднимают солдата и приделывают мраморную голову статуи к доспехам вместо шлема. Один солдат стоит на самом широком ободе люстры — она раскачивается звякающим маятником ослепительного света, а высоко вверху трещит крепеж.
Девы и матроны из лагеря беженцев, поначалу разъяренные, теперь пошатываются и носятся, хмельно визжа, раскрывают негордые рты и ноги, ублажая солдат лейтенанта. Опять кто-то пьяно дерется на мечах: инстинкт трезвости заставил их не вынимать оружие из ножен. Во дворе под наблюдением сморщенных лиц дважды обездоленных мужчин, что глядят сквозь запертую решетку, солдаты разбивают бутылку вина о ствол артиллерийского орудия и нарекают его «Лейтенантов Хер».
Один проигрывает лестничную гонку на подносах; его торжественно выносят в открытые ворота — изнервничавшиеся мужья и родители разогнаны парой выстрелов в небо, — и сбрасывают в ров. Женщин валят в постели наших гостевых апартаментов; желудки, полные вина и пищи, извергаются во дворе, в туалетах, в вазы и на подносы.
Далеким гостем пиршества жужжит генератор. Огни мигают, музыка вспухает и изливается через край, и залитый светом пыльный вестибюль, переполненный праздным, ноющим весельем, оглашается эхом.
Лейтенант танцует с тобой, ведет тебя. Ты смеешься, бальное платье разлетается холодным синим пламенем, шелковой водяной пеной в хрупком воздухе. Я стою, смотрю, не вмешиваюсь. Мой взгляд следует за тобой, преданный, упорный, лишь случайно сбиваясь на других. Предо мной вырастают уроды, хлопают по спине, суют в руку бутылку доброго вина, приглашают выпить; выпей это и это, на, покури, давай танцуй; потанцуй с этой, с ней, вот — выпей. Меня хлопают, целуют и усаживают за рояль. Выливают на меня бокал, нахлобучивают на голову шлем с плюмажем и просят сыграть. Я отказываюсь. Они решают, что это из-за по-прежнему бьющейся музыки, и с криками и спорами ее выключают. Ну вот. Теперь можешь сыграть. Сыграй нам. Сыграй нам что-нибудь. Сыграй.
Я пожимаю плечами и отвечаю, что не могу; это умение не входит в число моих талантов.
Под руку с тобой появляется лейтенант; вы обе сияете, горите общим мягким ликованием. Она сжимает бутылку бренди. Ты держишь клочок картины; ваза с цветами, тусклая и нелепая в твоих руках.
— Может, сыграете, Авель? — кричит лейтенант, склонившись ко мне; ее вспыхнувшее лицо сияет, плоть изнутри покраснела от вина, как и белая сорочка снаружи.
Я повторяю свои объяснения.
— Но Морган говорит, что вы виртуоз! — кричит она, размахивая бутылкой.
Я перевожу взгляд на тебя. Я узнаю это выражение лица — теперь мне кажется, я влюбился, был пойман им прежде, чем сам это понял; тот же изгиб губ, чуть приоткрытых, уголки напряжены и приподняты зародышем улыбки, глаза прикрыты, темные веки опушены — водянистые полукруги, что легко и доверчиво лежат в спокойной влаге. В этих глазах я ищу оправдания или признания, мельчайшей перемены, предшествующей напряжению или раскрытию этих губ, что могли бы озвучить сожаление или даже сочувствие, — по ничего не нахожу. Я посылаю тебе печальнейшую улыбку; ты вздыхаешь и приглаживаешь растрепавшиеся волосы, потом отворачиваешься, глядишь на профиль лейтенанта, на изгиб ее щеки над высоким белым воротником. Лейтенант кулаком тычет меня в плечо:
— Ну же, Авель; сыграйте нам что-нибудь! Публика ждет!
— Очевидно, скромность моя бесполезна, — шепчу я.
Я вытряхиваю из кармана платок; мужчины и женщины, оставшиеся в зале, толпятся вокруг рояля, а я стираю с клавиш объедки, пепел и винные пятна. На белых засохли несколько капель. Я смачиваю платок слюной. Гладкая мерцающая поверхность слоновой кости выцвела до желтоватого оттенка стариковской шевелюры.
Публика уже теряет терпение, шаркает и ворчит. Я запускаю руку в инструмент, беру со струн бокал и отдаю кому-то сбоку. Сгрудившиеся вокруг мужчины и женщины фыркают и хихикают. Я кладу руки на клавиши — обломки бивней, выдернутые из мертвых зверей, слоновье кладбище среди темных, как душа, деревянных колонн.
Я начинаю играть мелодию, нечто легкое, ломкое почти, но со своим ритмом, изящно парящее — и оно непринужденно, по своему собственному внутреннему пути изливается сладкой горечью задумчивого финала. Собравшиеся замолкают; что-то приглушает их энергичное стремление к веселью, словно ткань, наброшенная на клетку куролесящей певчей птицы. Мои руки обдуманно осторожны и ласковы, нежный танец пальцев по клавишам — сам по себе крошечный прекрасный балет, гипнотическое оперение плотью объятой кости, что гладит слоновую кость, их текучая грация словно естественна, словно не отнимает обретение ее полжизни занятий и тысячи арифметически нудных повторений бесплодных гамм.