Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аксиома II. Всякое обозначаемое и уж тем более означаемое предполагает, что есть знак, которым оно обозначено.
Эта аксиома, как это ясно само собой, является обратной в отношении аксиомы I. Тут тоже, казалось бы, разговаривать не о чем. Однако нежелание размышлять на эту тему может быть только тогда, когда либо признается реальное существование обозначаемого, но оно в таком случае будет непознаваемым, либо требует таких знаков, которые ничего не обозначают. Под этим, невинным с первого взгляда, отрицанием первичности нашей аксиомы II кроется, попросту говоря, самый настоящий агностицизм, то есть учение о непознаваемости вещей в себе, либо субъективизм, для которого знаки есть только внутрилогическая или внутрипсихологическая игра понятий, не имеющих никакой объективной направленности, либо учение Канта об идеях, которые хотя и необходимы для полноты знания, но которые недоказуемы и противоречивы ввиду отсутствия для них такого же объективно-реального предмета. Таким образом, отрицание аксиомы II является уже не таким невинным предприятием. Под этим последним кроется определенного рода абстрактная метафизика, которая вовсе не для всех обязательна, а особенно для автора настоящей работы.
Аксиома III. Всякий знак функционирует как акт обозначения для чего-нибудь обозначаемого, и уж тем более для всякого означаемого.
Тут тоже многие могут сказать, что мы занимаемся пустословием. И действительно, что же это за знак, который совсем не функционирует как знак?
Раз имеется знак, следовательно, он нечто обозначает и, следовательно, между знаком и обозначаемым происходит какой-то определенного рода процесс. Но какой же здесь может быть процесс, кроме акта обозначения? И все-таки имеются языковеды и философы, которые не считают нужным говорить об актах обозначения. И хорошо, если это только результат сознания самоочевидности акта обозначения и результат сознания, что нечего тратить время и бумагу на такие пустые темы, как тема, касающаяся акта обозначения. Однако часто бывает гораздо хуже. Об акте обозначения часто не говорят потому, что не считают нужным разговаривать о каких-нибудь предметах, которые обозначаются. Это уж совсем плохо. Это указывает собой просто на тот же самый метафизический дуализм, о котором мы говорили в первых двух аксиомах. Ведь, казалось бы, такая простая вещь, что знак нечто обозначает и что для знака необходим тот внезнаковый предмет, который им обозначается. И все же идут бесконечные споры о том, что это за внезнаковый предмет, какие его свойства, да и существует ли он вообще. Может быть, для понятия знака достаточно только кружения или верчения предмета в голове и никаких других внезнаковых предметов даже и представить себе невозможно? Или представление о них – всего только пустая и бессодержательная, вполне субъективная и даже вполне произвольная метафизика отдельных мыслителей? Вот для избежания как раз именно этой субъективной метафизики, которая как раз и хочет свести язык на субъективное кружение понятий, а логику свести только на язык, для избежания именно такого рода метафизики и для освобождения языка от логических пут, ради вольного проявления своей специфической сущности мы и ввели эти наши первые аксиомы I – III. Ясно также и то, что без этих аксиом I – III, в конце концов, не может обойтись даже самая оголтелая абстрактная метафизика, потому что ведь и она тоже нечто произносит, нечто означает или обозначает и всегда имеет какой-то предмет обозначения, пусть хотя бы самый извращенный.
Аксиома IV. Всякий знак предполагает для себя того или иного внезнакового, но вполне специфического носителя.
Не будем удивляться и этой, казалось бы, очевидной аксиоме. Скажут: как же это возможен язык без языкового аппарата артикуляции? Казалось бы, тут и говорить не о чем. Но мы и здесь будем настаивать на том, что говорить здесь есть о чем и что здесь кроется вполне определенный и притом необходимый предмет для размышления. В самом деле, когда мы что-нибудь говорим кому-нибудь, ведь мы же не думаем о своем языке, как органе произношения, о своих губах или зубах, о своем нёбе, переднем, среднем или заднем, или о своей гортани. Зачем же в таком случае в число аксиом знаковой теории языка вводить аксиому о носителях произношения? Однако вводить это нужно и вполне необходимо.
Во-первых, знаки могут создаваться вовсе не только одним нашим артикуляционным аппаратом. Когда гремит гром и блестит молния, это тоже нечто значит, тем не менее ни о каком человеческом языке тут нет и речи. Когда раздается громкий звук выстрела или хотя бы торжественного салюта, ведь это тоже нечто значит. Но где же тут человеческая артикуляция? Мало ли лягушек, которые квакают, соловьев или канареек, которые тоже поют; шумов и стуков, гудков и звуков, которые издаются паровозами, электровозами, самолетами и простыми извозчиками, и нигде здесь нет человеческой речи. По крайней мере, артикулированной. Следовательно, указание на то, что знаковая природа человеческого языка требует также и своего, тоже вполне человеческого, носителя, а именно органов артикуляции, уже это одно вовсе не такая пустая истина, она является принципом отличия человеческого членораздельного языка от всяких других шумов, криков, стуков и даже таких, например, членораздельных звуков, которые издает попугай.
Однако аксиома о внезнаковом носителе знака имеет гораздо более широкое и даже гораздо более глубокое и специфическое значение. Спросим себя: может ли знак языка быть знаком, если его носитель, его, так сказать, субстанция только и сводится к нему же самому? Ведь если такой знак действительно существовал, то он был бы только знаком вообще, пусть и человеческим, но не имел бы никаких различий внутри самого себя и был бы всегда одним и тем же. Представим себе, что на свете существует только один белый цвет, что все предметы и вещи, все существа и люди, все растения и животные, все человеческие изделия, наконец, вся земля, все реки и небо обладают только одним цветом, а именно неподвижно белым цветом, лишенным всякого различия внутри самого себя. Представим себе, что нет ничего серого, близкого к белому цвету; и нет ничего серого, близкого к черному цвету; и, наконец, уже тем более нет никаких хроматических цветов. Имея такое представление о всеобщей неподвижной и абсолютной белизне, могли бы мы говорить о белом цвете вообще, о тех или других цветах, да и вообще о цвете? Повторим суждение, которое мы высказали выше: если что-нибудь есть, оно чем-нибудь отличается от другого; а если оно ничем не отличается ни от чего другого, то оно не имеет никаких свойств или качеств, и