Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что, Друц, плакать тебе или смеяться? Вот ты, оказывается, какой Бова-королевич! — за крестника жизни не пожалел, двух жандармов голыми руками… И смех, и грех! Ну, если Два Бубенца «погиб» так же, как ты, может, рано ему свечку ставить?
Нет, не рано!
Ни Ромашу, ни тебе — в самый раз. Вы уходите. Нет, иначе: сама жизнь вытесняет вас; не сегодня, не вчера начала она выдавливать вас, как гной из раны — в легенды, в сказки, где встретятся Бритый с Максей-Королем, с Грэнгиро Дадом. Шестерки бьют Валетов, Королей, Дам, Тузов… Ваше время вышло, вышло перекурить, да забыло вернуться. Виноват не князь Джандиери с его подельщиками; никто не виноват. Останутся лишь такие вот Девятки, готовые за кружку пива травить байки в гандэлыках, потому что страшно: потерять ученика-подельщика и вскоре загнуться от случайного финта, загнуться жутко, мучительно…
Да и этих востроносых Девяток скоро не останется.
Вот тогда легенды начнут потихоньку ржаветь, превращаясь сперва в сказки, потом в небылицы…
— Тут через дорогу рюмочная есть, — решительно заявил ты, гася окурок прямо в недопитой кружке. — Пошли. Хлопнем по стопке за упокой души.
— Чьей души-то, дядя?
— Моей, морэ. Моей.
Когда востроносый уходил — быстро! не оглядываясь… — ты смотрел ему вслед.
Дожил, Друц?
Ай, рома манца на пьена, гадже на парувэн![5]Небось, озлились таборные прадеды за того крымского жеребца, которого ты так и не свел; с облаков твою рожу невидимой сажей мажут… позорище ты, морэ!..
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
А у Девятки Пиковой, рома закоренного, в темной глубине, сплошь пронизанной смешливыми искорками:
…ай, пыль!
По дорогам, трактам, шляхам, под ногами, сапогами, — желтой змейкой, малым смерчем; под дождем назвавшись грязью, в летний зной назвавшись смертью, в зимний день назвавшись снегом, только эти все названья — ложь, обман, умов смущенье, ибо пыль осталась пылью, как судьба судьбой осталась, как жена со мной рассталась — пыль, сказала, ты, дрянная! на зубах скрипишь паскудно!
Ай, ромалэ — одинок я!..
Пыль…
* * *
…Помнишь, Девятка?
Да, ты помнишь. Только сейчас уже не важно, помнишь ли ты нашу встречу; важно удержать толпу, и не просто удержать на краткий миг — надо заставить…
Огненная лава вспыхивает в низу живота. Раскаленным штырем пронизывает тебя, вздымаясь вверх, подступая к горлу — и выплескивается наружу испепеляющим драконьим пламенем.
Пламенем, дыхание которого ощущаешь только ты.
Нет, не только. Ты и Девятка.
И еще — далекая, оставшаяся в городе Акулина.
И, наверное, Федор.
И… Розмар ман о кхам![6]Кто еще возник там, на самом краю, в туманной дымке?!!
Плевать!.. Дуфунька Друц шутки шутит.
Не черномазый мальчишечка бьется под ногами у мужиков — Грицько Чупрына, белобрысый хлопчик сельского головы! как и подвернулся?! беда!
— Стойте! Стойте, ироды, сучьи дети! Грицько! кровиночка! вон мажонок, у гребли — бегит! Очи вам, курвам, отвел! Не трожьте Грицька!
Дурным хряком проломился сквозь толпу голова. Распихал мужиков: глаза безумные, пегая бороденка торчком, слюна изо рта брызжет; упал возле паренька избитого на колени, обнял, собой закрыл. Опустились руки с кольями, попятились мужики, озираются — где мажонок? где сука?! далеко не уйдет!
Ох, больно много вас! трудно! что ж стоите?! Скорее, в погоню! Сил ведь уже нету — всем разом глаза отводить, личину на крестнике Девяткином держать, да так, чтоб отец родной обманулся! Девятка, п-падла, держись! я ведь тоже не железный! Валет я — не Король, не Туз, Лошадиного Отца не дозовусь на помощь!..
…Ай, морэ!.. зачем?!
Не сдюжил Девятка, надорвался. Обмяк на чужих руках, голова на грудь поникла.
Ну же! сельчане! бегите, ловите мажонка клятого!
Не бегут. Переминаются с ноги на ногу, моргают растерянно — будто в толк никак не возьмут: зачем моргают? чего ищут? откуда помрачение? Вот один уж голову за плечо тронул:
— Ты, Остап Тарасыч, тово… отойди от греха.
— Гриць! Гриць мой! убью!
— Хрена там Гриць… сам погляди…
Вывернулся из сонмища юрод-карлик: без порток, в драной рубахе до колен, на шее вериги железные, ржавые, по пуду каждая. Затоптался в пыли неестественно большими, закостенелыми ступнями, черный рот раззявил:
— Обижают свет-Прокопьюшку! обижают! обмануть норовят, отводят ясны глазыньки! Ай, беда!..
И запылил прочь: плача в голос, утицей-хромушей припадая набок.
— Прокопий-угодник! — зашептались в народе. — Божий человек! все насквозь! насквозь видит! правду-матку!
Близкой кровью от тех шепотков потянуло.
Вот она, судьба твоя, непутевый ром! Видел ты ее однажды, там, где ждет магов Дух Закона — видел, да обманул, ушел от судьбы играючи. Дважды догоняла, стерва: один раз Даньку забрала, второй раз била, не добила — облавники вовремя поспели.
Третий раз — самый мажий, что ни на есть.
Не уйти.
Спляшем напоследок? Ай, баро! — вот и кнут в руке! Может, уползет мальчишечка…
— Остынь, Дуфуня. Дай-ка я…
— Не смей, Федька!
— …Феденька!.. не… надо!!!
— Надо. А ну, пр-р-рекратить самосуд!!!
Глотка у Федьки была луженая. Над ухом рявкнуло, как из пушки. Мужики оторопело застыли, и на миг тебе показалось: сейчас все закончится. Вот этот миг, когда ты позволил себе расслабиться, отпустить незримые поводья, которые еще хоть как-то сдерживали толпу — он решил все.
— За конокрада заступаешься, барин? Небось, одной с ним породы?! — оскалился навстречу Федору конопатый верзила, начав демонстративно засучивать рукава.
— Небось, — зло ощерился в ответ Федька Сохач, леший из Кус-Кренделя, отстраняя в сторону господина Сохатина Федор Федоровича, богемного кумира.
Даже ты не видел удара.
Стоит конопатый! летит конопатый! спиной вперед, в толпу односельчан, щедро разбрызгивая из носа красную юшку.
Федор брезгливо отряхнул руки (а виделось: вскинул их к сизой гуще небес!); и ты понял, чего ждать от бешеного Сохача — говорят, Рашка в молодые годы совсем психованная была.
Нельзя! дурик! сожжешь себя одним-единственным финтом! рано!..
Остаточки, поскребыши, пыль душевную, — все собрал ты обжигающей кипенью, которую бросил наперерез: остановить, не дать крестнику самоубийственно выплеснуться, задавить силой старшего, крестного, мага в законе…