Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Архиепископы этого города почитали себя равными митрополитам владимирским и были, во всяком случае, не беднее последних. Посадничий совет заседал под руководством владыки, а владыка отнюдь не хотел уступать своих доходов и своей власти митрополиту Владимирскому, в случаях розмирья с Москвой предпочитая обращаться прямо в Константинопольскую патриархию. Но и сам владыка, когда заходила речь о пресловутой грамоте, ссылался на волю «всего Господина Великого Новгорода», которую-де не волен нарушить даже и он.
Так ничего не добившись (для вразумления непокорных оставалось одно средство – война), Киприан в гневе покинул Новгород и, отослав Еремея назад, отправился объезжать западнорусские епархии. Поставил епископа Феодосья в Полотске и уже ближе к весне оказался в Киеве, где умирала в монастыре мать Ягайлы, вдова великого Ольгерда, тверянка, сестра князя Михайлы Александровича княгиня Ульяна.
Услышав, что Киприан в Киеве, Ульяна созвала его к себе.
Уже подъезжая к монастырю, Киприан вздрогнул, ощутив вдруг – не головою, сердцем, что бывало с ним достаточно редко, – какая встреча предстояла ему теперь, и даже приодержался, страшась выходить из возка. Справясь с собою, взошел на крыльцо. Рассеянно благословил настоятельницу и двух-трех кинувшихся к нему монахинь и, овладев собою, прошел переходом и, склонивши голову, протиснулся в низкие двери. Сестра послушница, ухаживавшая за болящею княгиней, извинившись и приняв благословение, вышла.
В келье пахло воском и старостью. Грубо побеленные стены являли вид суровой аскетической простоты. Все напоминавшее о богатом прошлом прежней княгини Ульянии, нынешней схимницы Марины, было изгнано отсюда. Теплилась лампада в святом углу, в маленькое оконце струился скупой свет, и в свете этом иссохшее лицо княгини пугающе казалось черепом мертвеца с живыми блестящими глазами на нем в сморщенных желтых веках.
Ульяна дрогнула лицом, обнажив длинные желтые зубы, еще более придавшие ей сходство с трупом.
– Приехал! Сын-от не едет! Боится меня! – Больная говорила с трудом, передыхая после каждой короткой фразы. – В Твери, говорят, был? Как тамо брат? Гневается, поди, на меня? Ничо не баял?
Она улыбалась, да, улыбалась, обнажая зубы, понял Киприан со страхом. Ему невольно, вопреки всякому приличию, захотелось встать и уйти, бежать отсюдова, чтобы только не видеть этот мертвый лик, не слышать тяжелого дыхания умирающей и тяжелые, трудно выговариваемые слова. Ульяна поняла, вновь невесело усмехнув, вымолвила:
– Погоди! Напоследях посиди со мною!.. Все ездишь! – продолжала она.
– Сколько тебе лет, владыко? А все ездишь! Удержу на тя нет! Гля-ко, седой весь!
Она замолкла, прикрыла глаза своими сморщенными, как у черепахи, веками. Что-то шептала про себя, беззвучно шевелились уста. Вновь открыла глаза, поглядела пронзительно-ясно.
– Виновата я перед Мишей! Не помогла ему тогда, и вот… И перед тобою я виновата, владыко! Сын-от католик! Тяжкий грех на мне! И сам Ягайло знает, пото и не ездит ко мне…
Голос ее угасал, и Киприан уже намерил было подняться, когда Ульяна вновь подняла на него мертвые, странно насмешливые глаза:
– Угостить тебя не могу, владыко! По-княжески! Ты уж прости… Сама давно и не ем ничего… Вот так все и проходит! – продолжала она, помолчав. – Все мы уходим! И Ольгерд мой в могиле, и Алексий, и Дмитрий теперь… А молодой еще был! Господь прибрал в одночасье… Все мы уходим, и грешники, и святые, все единым путем! А уже тамо будем отвечивать!.. Я вот думаю: за что Господь спросит с нас первее всего? За веру али за детей? С кого как, верно! Знаешь, в рай и не мыслю попасть, а токмо… Не дано жисть-то пережить наново! А и дано бы было, вновь нагрешила, поди! Я, как здорова была, все молила за сына, дал бы Господь разума ему! А теперь у него война с Витовтом, землю никак не поделят… Прости меня, владыко! – повторила она с нежданною силой. – И ты, Алексий, прости! – прибавила, глядя в ничто, из коего на нее сейчас, верно, глядел сухой лик древнего усопшего старца. – Не была я крепка в правой вере! Не соблюла! Каюсь в том! И сына не сумела воспитать! О тленном заботила себя всю жисть, о суете… И вот умираю. И ничо не надобно теперь! – Одинокая слеза скатилась по впалой щеке. – Ты прости, владыко! – вновь обратилась она к Киприану, замершему на седалище. – Прости и благослови! И помолись за меня! А брата узришь, скажи: помирала, вспоминала ево… Не забудешь? Как играли с Мишей в теремах… бегали… детьми…
Голос княгини становился глуше и глуше. Наконец Ульяния задремала. Киприан, осенив ее крестным знамением, тихо, стараясь не шуметь, встал и на цыпочках вышел из покоя. Прислужница ждала в переходе и, как только Киприан вышел, юркнула обратно в келью.
«Вот и все! – думал он, потрясенный, садясь в возок. – Вот и все, что осталось от властной вдовы Ольгердовой, от которой еще недавно – или уже очень давно? – зависела судьба литовского православия и даже престола! Ото всего, что было, остались сии три покаянных слова: «Ты прости, владыко!» Прощаю я тебя, жена Ульяния! Пусть и Господь простит!»
Из тихого Киева Киприан, словно гонимый грозою, прямиком устремил в Москву. Там была суета, была жизнь, возводимая наново новыми людьми, среди которых и сам Киприан чувствовал себя молодым.
Над прикрытым в этот час верхним отверстием юрты проходил, осыпая вздрагивающих лошадей миллионами игл, холодный тоскующий ветер. У-иии! У-иии! – тянул он свою бесконечную песню. Тимур, коего лишь недавно отпустили непонятные припадки, в коих премудрые самаркандские врачи не могли или не смели ничего понять, кутался в толстый халат, подбитый верблюжьей шерстью, сутулился, изредка взглядывая из-под густых бровей, словно засыпающий барс, на Кунче-оглана, который, чуть посмеиваясь, передвигал точенные из слоновой кости индийские шахматные фигуры по доске, расчерченной серебряными и золотыми квадратами. От расставленных мангалов с горящими углями струилось тепло, но Тимуру все равно было холодно. Хотелось раскидать убранные стопкою матрацы, обтянутые шемаханским шелком, приказать кинуть на них духовитое покрывало из овчин и залезть в курчавый мех, закрыться мехом и замереть. Месяц болезни порядком вымотал Тимура, и теперь его большое тело просило только одного: тепла и покоя. Но он знал, что телу нельзя уступать ни в чем, и потому продолжал сидеть, перемогаясь, изредка передвигая искусно вырезанных из дорогого бивня воинов и слонов.
Кунче-оглан играл хорошо, обыгрывать его было трудно, он никогда не уступал Тимуру намеренно, как иные, и никогда не обижался на проигрыши. Играя с ним, было удобно думать о делах. Изредка Тимур советовался с Кунче-огланом или расспрашивал его про Тохтамышев иль. Сейчас, берясь за очередную фигуру, он понял, почуял вдруг, что тавачиев для сбора ополчения надо посылать немедленно, и немедленно, в ближайшие дни, устроить смотр войску с раздачею денег и подарков. Каждый воин получит от него по золотому диргему, а особо отличившиеся – одежды, шитые золотом, и коней. И еще понял, что ждать больше нельзя.