Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только что
Пришёл твой черёд —
Мне сообщили.
Заклубились в квадратике неба
Косматые чёрные тучи.
Это стихотворение написано карандашом, почерк совсем ещё детский. Глядя на него, я вспомнил ещё одно, тоже сочинённое приговорённым к смертной казни, мне прочёл его Какиути.
Чудится
Стучат сапоги — ближе, ближе —
Это за мной.
Слуховые галлюцинации
Лезут холодом в уши.
Сейчас из коридора тоже доносится стук шагов, но это всего лишь старший надзиратель Таянаги. А те шаги утром? Были они слуховой галлюцинацией или нет? Я точно слышал, что идут трое: начальник воспитательного отдела и с ним ещё двое, — остановились они у камеры Андо. Но сам Андо утверждает, что к нему никто не приходил. Можно подумать, что они заходили к Сунаде, но тот же Андо, находящийся в соседней камере, говорит, что ничего не слышал. Кстати, за Сунадой действительно приходили утром — это факт, поэтому то ли Андо просто прозевал, то ли приходили раньше и прозевал я сам.
В данный момент я слышу, как по коридору, мягко ступая по джутовому покрытию, идёт Такаянаги. Впрочем, не исключено, что и это всего лишь слуховая галлюцинация? А если так… Если так, то выходит, я схожу с ума.
Приближаюсь к дверному глазку и прикладываю ухо к похожему на амбразуру отверстию в пять см по вертикали и пятнадцать по горизонтали. Оно затянуто частой металлической сеткой, а с внешней стороны ещё и прикрыто латунной створкой. И всё равно из щели тянет холодом коридора и отчётливо слышатся шаги. Так что никакая это не галлюцинация, а самая настоящая реальность, — говорю я себе. Потом ещё раз, уже вслух:
— Слышишь, ты, это — реальность.
И оглядываю камеру, которая тоже — реальность. Но какой же нереальной она выглядит, как похожа на ад из моего сна.
Камера освещена жёлтым светом голой электрической лампочки, но всё вокруг кажется каким-то пепельно-серым. Даже белые оштукатуренные стены тоже правильнее было бы назвать серыми. И циновки на полу, и матовое стекло, и стол — всё тускло-серое. По серой, собранной из металла и камня конструкции тюрьмы движется, совершая обход, чёрная — под стать общей цветовой тональности помещения — фигура надзирателя. (Интересно, кто была та женщина, которая мне привиделась во сне про преисподнюю? Она-то ведь и увлекла меня туда.) Безликий чёрный человек по имени Таянаги. Нарочно облачившись в чёрную униформу, которая подчёркивает напряжённость и суровость серого цвета узилища, он управляет заключёнными, представляя государственную власть. На дверях камер нет имён заключённых, только таблички с номерами. Я никакой не Такэо Кусумото, я номер 610. Эта цифра начертана разведённым мелом на чёрной лакированной дощечке, её легко смыть водой. Всё рассчитано на то, что, как только меня не станет, на двери появится номер следующего узника. Твой инвентарный номер, вроде тех, которые дают подопытным кроликам. К тому же я ведь даже не номер 610. Я — эта тонкая чёрная дощечка, на которой он намалёван.
Всего лишь дощечка.
И нельзя об этом забывать. А потому я должен затаить дыхание, стараться не поднимать глаз и сохранять полную пассивность.
Я — не человек.
Мне запрещено быть человеком. Написанные людьми правила, которые называют законами, постепенно соскоблили с меня всё человеческое. Уголовное право, Уголовно-процессуальный кодекс, Правила содержания в исправительных учреждениях, множество различных инструкций, письменных уведомлений, извещений, судебных прецедентов — их невидимые скальпели отсекли от меня всё, что определяло мою принадлежность к роду человеческому.
И тем не менее… И тем не менее мне хочется быть не заключённым, приговорённым к смертной казни, не номером, не дощечкой, а человеком. Во всяком случае, я ещё могу предаваться отчаянию, вернее, я не лишён свободы предаваться отчаянию, значит, не влачу, как это делает дощечка, бездумное, тихое и бессмысленное существование. Более того, я просто должен предаваться отчаянию, раз я свободен хоть в этом. Только отчаяние может снова сделать меня человеком.
Но что значит предаваться отчаянию? Я вовсе не трясусь целыми днями от страха, думая о виселице, которая перекрывает мне путь к будущему, и не впадаю в уныние при мысли о невозможности вернуться к нормальной жизни. Всё это лишь внешние формы проявления отчаяния. Истинное отчаяние не исчезнет даже в том случае, если мне вдруг смягчат наказание или я смогу вернуться к нормальной жизни. Да-а, вот только другим этого не понять. Люди видят и анализируют исключительно внешние условия, в которых я оказался, на моё истинное отчаяние они предпочитают не обращать внимания. Расставим все точки над i. Я — злодей. Я — убийца. И то, что я сижу в тюрьме и приговорён к смертной казни, это сущая безделица по сравнению с тем, что я убил человека. А этого никто не может понять — ни мои собратья по несчастью, ни надзиратели, ни газетчики, ни мой благочестивый духовный отец, ни добродетельная монахиня.
В таком случае… В таком случае что такое Зло? Откуда оно берётся? Почему я стал злодеем? Я исписал толстенную тетрадь, озаглавив её «О природе Зла», и всё же так и не сумел найти ответ на эти вопросы. Вряд ли у меня будет возможность её опубликовать, к тому же она почти наверняка останется незавершённой. На первой странице я написал: «После моей смерти прошу сжечь». Так что, скорее всего, она будет уничтожена в незаконченном виде.
Три шага — стена, три шага — стена. Когда я хожу, движется и время. Вязкое, тяжёлое время постепенно наращивает скорость падения. Стремительное движение вниз. Точь-в-точь как в лифте.
Стена, стена, опять стена, стена. Стены, замершие в неподвижности. Я прикладываю стену ко лбу, прижимаюсь к ней щекой, так чтобы вобрать в себя её холод, задерживаю дыхание, стараюсь преодолеть движение и вместе с ней остаться на месте.
Неожиданно всякое движение прекращается.
Наступает пугающая тишина, время застывает. Ветер стих, будто его не бывало. Не слышно больше и шагов в коридоре. Заключённые плотно прикрыли окна, каждый затаился в своей норе и занялся своим делом. Коно читает «Капитал», Какиути сочиняет стихи, Андо бессмысленно смеётся, Катакири сидит, буравя взглядом свиток с сутрами, Ота рыдает на больничной койке, Сунада… Человек, которого должны завтра убить, смотрит на снег.
Нет, слишком уж тихо. Создаётся впечатление, что это здание из камня и железа всосало людей внутрь себя. Хоть какой-нибудь звук. Крик, рыдания, хоть что-нибудь. Может, в нацистских концлагерях оставалось что-то человеческое потому, что люди кричали во время пыток? Со вздохом сожаления вспоминаю утренние рыдания Оты.
Кое-как справившись со сломанной ручкой, распахиваю окно. В комнату вливается бледное сияние, мелкий снег прилежно устилает землю, искрясь в свете ртутных ламп. Он проявляет такое усердие, что скоро уже и гималайская криптомерия пригибается к земле совершенно белой кроной. Во внутреннем дворике арестанты лопатами разгребают дорожки, их причудливые тени нарушают белизну снежного пространства.