Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шахматы предложила она — полагаю, в качестве метафоры нашей подспудной борьбы. Я только пожал плечами в знак согласия. Она оказалась на удивление хорошим учителем: четко объясняла правила и ходы фигур. Переходила к следующему, только убедившись, что я все понял. Если я проявлял нетерпение, она объясняла еще раз — ее нельзя было обмануть фальшивым кивком. Скучно было до бесконечности. Меня тянуло в поля. А по ночам не мог уснуть — лезли в голову стратагемы, рождавшиеся в темноте.
После первых уроков мы начали играть; она громила меня безжалостно, а потом восстанавливала позицию, показывая, как я мог избежать угрозы. Вдруг находилось пятьдесят семь путей, чтобы пройти по свободному пространству, как кошке с настороженными ушами, входящей в незнакомый проулок. Мать беспрерывно говорила во время игры — то ли чтобы отвлечь меня, то ли чтобы напомнить о сосредоточенности: образцом для нее была знаменитая партия 1858 года, прозванная «Оперой», поскольку проходила в ложе парижской оперы во время исполнения «Нормы» Беллини. Мать любила музыку, и американский шахматист, сам любитель оперы, игравший против немецкого герцога и французского графа, время от времени оглядывался на сцену, пока соперники громко обсуждали свой ход. Смысл ее рассказа был: не отвлекаться. На сцене жрецов подкупали и убивали, двоим героям предстояло взойти на костер, но американский игрок, любитель оперы, был сосредоточен на своем стратегическом замысле, и роскошная музыка не могла его отвлечь. Мать привела его в пример непревзойденной целеустремленности.
Однажды ночью, когда мы сидели друг напротив друга за столом в оранжерее, нашу долину оседлала гроза. Около нас горела натриевая лампа. Гроза накатывала на нас, мать расставляла пешки и ладьи на исходные места. Под тонкой стеклянной скорлупой мы чувствовали себя не защищенными от грома и молний. Снаружи могла быть опера Беллини, а внутри — пьяный от растений воздух и два электрических нагревателя, старавшихся согреть помещение. Мы двигали фигуры при тусклом ровном желтом свете натриевой лампы. Несмотря на разгул снаружи, я сопротивлялся хорошо. Мать в синей вязаной кофте курила, почти не глядя на меня. Весь август бушевали грозы, а после — ясное утро, свежий свет, словно новый век. Сосредоточься, шептала она мне, и под небесную канонаду и всполохи продолжалось наше маленькое состязание воль. В долю секунды при вспышке молнии я увидел, что она заняла не ту траншею на поле боя. Я увидел, что мне предоставлен очевидный ход — или же другой, может быть, неправильный, а может быть, даже лучше того. Его я сразу и сделал, и мать мой ход оценила. Кругом стоял грохот, но теперь мы просто слушали его. Оранжерею затопил свет, и я увидел ее лицо, выражение… чего? Удивления? Какой-то радости?
Ну вот, наконец — мать и сын.
* * *
Если растешь в неопределенности, то в отношениях с людьми живешь одним днем, а еще надежнее — одним часом. Не заморачиваешься тем, чтó ты должен или чтó тебе надо о них помнить. Ты сам по себе. Так что я очень не скоро поладил с прошлым, научился объяснять его себе. В том, как я вспоминал свое поведение, не было последовательности. Бóльшую часть отрочества я балансировал, старался удержаться на плаву. И вот теперь, когда дело шло к двадцати, Роуз Уильямс сидела в оранжерее и в искусственном тепле сражалась в шахматы с сыном, единственным из двоих ее детей, кто согласился с ней жить. Иногда она была в халате, открывавшем ее хрупкую шею. Иногда в синей вязаной кофте. Она опускала голову к доске, и я видел только ее недоверчивые глаза и рыжеватые волосы.
— Защита — это нападение, — говорила она не раз. — Первое, что должен знать хороший военачальник, — искусство отступления. Важно, как ты вступаешь в бой и как из него выходишь без ущерба. Геракл был великий воин, но умер дома, мучительно, в отравленном хитоне — в расплату за прошлый его героизм. Это старая история. Например, сохранность обоих твоих слонов, даже если пожертвуешь ферзя. Нет, не так! Всё, сыграно, теперь делаю так. Противник накажет тебя за маленькие оплошности. Теперь тебе мат в три хода.
И прежде чем пойти конем, она наклонилась и взъерошила мне волосы.
Я уже не помнил, когда мать дотрагивалась до меня последний раз. И не понимал, хочет она научить меня во время этих матчей или проучить. Временами она казалась неуверенной в себе женщиной какого-то прошлого десятилетия, смертной. Все это напоминало декорацию. Такими вечерами я имел возможность сосредоточиться только на ней, за доской, в полумраке — хотя понимал, что отвлекаюсь от сражения. Видел, как быстро движутся ее руки, как ее глаза оценивают мои замыслы. У нас обоих было ощущение, что больше никого на свете нет.
После этой партии, перед тем как уйти к себе — хотя знал, что еще несколько часов она не ляжет, побудет одна, — мать снова расставила фигуры.
— Натаниел, это первая партия, которую я запомнила. Игралась в Опере, я тебе говорила. — Она стояла над доской и разыгрывала за обоих: одной рукой — за белых, другой — за черных. Раза два задержалась, чтобы я предложил ход. — Нет, так! — говорила она, с досадой на мое решение и с удивлением перед выбором мастера. — Понимаешь, он пошел слоном сюда.
Она переставляла фигуры все быстрее, и, наконец, черные были побеждены.
Я далеко не сразу осознал, что мне все же надо будет полюбить мать, чтобы понять, что она за человек теперь и кем она была в действительности. Это было трудно. Я заметил, например, что она не любит оставлять меня одного в доме. Если я хотел остаться, она тоже не уходила, как будто подозревала, что буду рыться в вещах, которые она не желает показывать. И это мать! Я ей как-то сказал об этом, и она так смутилась, что я сразу пошел на попятный, не дожидаясь объяснений. Позже я обнаружил, что она искушена в военной тактике, но эта ее реакция была непритворной. Один только раз она как-то раскрылась передо мной: показала несколько фотографий из коричневого конверта, который ее родители хранили у себя в спальне. Серьезная школьница — моя семнадцатилетняя мать под нашей липой; ее фотографии рядом с волевой матерью и высоким мужчиной, иногда у него на плече — попугай. У него внушительная внешность, и он присутствует на нескольких более поздних снимках с матерью, которая здесь немного старше, и ее родителями в венском кабаре «Казанова» — название я сумел прочесть на большой пепельнице. Рядом с ней на столе — больше десятка пустых бокалов. Но кроме этого, никаких других следов ее взрослой жизни не было в Уайт-Пейнте. Будь я Телемахом, я ничего бы не узнал о делах исчезнувшей родительницы, не имел бы никаких свидетельств о ее плаваниях по синим морям.
Мы слонялись по дому, стараясь не путаться друг у друга под ногами. Я с облегчением отправлялся на работу по утрам, даже в субботу. Но как-то вечером, после легкого, по обыкновению, ужина я почувствовал, что мать беспокойна, ей явно хотелось выйти из дома, несмотря даже на собиравшийся дождь. Весь день над нами клубились серые тучи.
— Давай пройдешься со мной?
Я не хотел и мог бы упереться, но согласился и был вознагражден настоящей улыбкой.
— Расскажу тебе об этой партии в Опере, — сказала она. — Возьми пальто. Дождь будет. Не хочу, чтобы он нас вернул. — Она заперла дверь, и мы направились на запад, к холму.