Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но даже когда я от нее отделаюсь, не удивляйся, если она останется «работать» у папочки. Я-то знаю, куда она шастает, когда я сплю. Я все-таки не полная дурочка. Ты же не хочешь жениться на полной дурочке, а, мой бриташечка?
Ты счастлив в экспедиции? Интересно, где ты сейчас? Наверное, в море, советуешься с капитаном корабля, показываешь ему свои карты и дурные стихи этого фараона. Тебя, наверное, окружают девушки, как в тот раз, когда я тебя встретила. Но ты же знаешь, Ральфи, они не для тебя. У тебя есть только Верная Царица Грядущего, а у нее есть только ты.
Папочка спросил меня, что мы с тобой думаем о том, где будем жить после экспедиции и после свадьбы, останемся мы в Бостоне или переедем в Трилипуш-холл. Он посмотрел на меня так нежно, как всегда смотрит, и сказал, что всегда хотел, чтоб я жила в большом английском поместье. Что ты про это думаешь? Хочешь вернуться в Англию? Или ты там весь измучаешься? Наберется ли денег, чтобы снова открыть Холл? Папочка часто идиот, но тут, я думаю, он прав: я думаю, я буду счастлива стать английской, леди.
Ну вот кстати — про этот сон прошлой ночью в лекарственном дурмане. Словно бы недалекое будущее. Ты и я поженились. Я сильная и здоровая. Мы очень счастливы, я не досаждаю тебе плохим настроением или чем-то таким. Твои раскопки сделали нас баснословно богатыми, ты — знаменитость, нас все и всюду очень-очень охотно приглашают в гости, ты везешь меня в Англию — познакомиться с королем и королевой. А потом мы возвращаемся домой, я готовлюсь родить первого ребеночка. Ральф Честер Кроуфорд Трилипуш — такой очаровашка, едва родился, сразу заговорил! Мы сначала так им гордились, а потом прислушались — а он ужасно ругается, просто без остановки, ты и представить себе не можешь, как это было гадко, и доктора все качают головами, и сиделки все рыдают, и я не знаю, что и подумать, потому что мне дают лекарства все сильнее и сильнее, и я опять погружаюсь в особый сон, только перед тем, как расслабиться, я поднимаю голову, а ты, Ральф, только смеешься и приговариваешь: «Да уж, сыночек мой — молодчина».
Если честно, я должна тебе сказать, что писать письма очень выматывает. Тут безобразно жарко, и я вечно хожу сонная. Инге скоро вернется, и это хорошо, потому что я хочу послать тебе это письмо, а еще мне нужно принять что-то от боли, она сегодня ужасная. Ты даже не представляешь. Это как если зудит так сильно, что ты готов голову содрать, лишь бы перестало чесаться. Когда Инге дает мне лекарства, какое-то время ничего не чешется, а когда я сплю — зуд не такой сильный. Если не перестанет зудеть и я не перестану вечно ходить безобразно уставшая (прости, ноя тебе прямо скажу), я поеду в город развлекаться с подружками или парнями. Да-да, Ральфи, ты лучше скорее возвращайся весь в лаврах, а то меня увезет отсюда кто-нибудь другой! Так и будет, англичанин, заруби себе на носу. Ладный американец, силач и крепыш, окрутит меня в один момент.
Но я так устала.
Целую тебя. Еще тебя целуют Антоний и Клеопатра. Прямо лижутся. С тех пор как ты уехал, они уже не так виляют хвостами. Правда. Мне кажется, они скучают по тебе так же, как я.
Твоя Маргарет
Вторник, 17 октября 1922 года (продолжение)
К Маргарет: Моя дорогая. Твое второе письмо пришло сегодня по следам первой попытки — и сердце мое дышит благодарностью. Твой обворожительный атум-хадуанский сон великолепен, благодаря ему я вспомнил нашу первую встречу. Я никогда не говорил тебе, о чем думал в тот апрельский день; но как сладки здесь, в уединении, воспоминания!
Историческое общество Бостона сообщило, что тех, кто придет на публичные просветительские лекции с моим участием, ждет дискуссия о древнеегипетской культуре. Против обещания, данного мной организаторам, я намеревался прочесть вслух отрывки из «Коварства и любви». Исполнитель должен отдавать себе отчет в том, что число собравшихся зрителей тем больше, чем привлекательнее гвоздь программы на афишах с рекламой вечера. Я люблю свою работу, но не могу всерьез утверждать, что сотни бостонских леди собрались ради того, чтобы просто обсудить жизнь в Древнем Египте. Поскольку выступал не кто иной, как пресловутый дерзкий переводчик того самого царя-безобразника, я обманул бы наших последователей, не прочитав им катрен-другой и не ответив на вопросы (исторического, социологического, анатомического плана), естественно возникающие в ходе обсуждения нашего царя.
Знаешь ли ты, что в тот вечер я почти сразу обратил на тебя внимание, о моя царица? Я рассказывал о хронической склонности древних египтян к болезненной ностальгии, о черте, парадоксальным образом проявившейся в ранний период истории страны, о болезни, симптомы которой — постоянно, век за веком стоявший на политической повестке дня вопрос о возвращении к «порушенным» религиозным устоям; передававшиеся из поколения в поколение вздорные байки об оставленном Западе с его богатыми зелеными пастбищами и могутными буйволами; вновь и вновь возникавшее ощущение, что Египет разлагается и переживает последние времена. Обычно такие ощущения абсурдны — это ностальгия по порядку, которого никогда не было, попытка воссоздания того, что пребывает в отличном состоянии и так, навязчивая мысль о близком конце либо опасно пошатнувшихся основах. Между тем в периоды драматические и переходные, каким был конец правления Атум-хаду, подобные страхи внезапно превращались в обоснованные. «В конце жизни Атум-хаду, по всей видимости, верил, что Египет вот-вот сгинет навсегда», — сказал я и заметил в первом ряду тебя: ты клевала носом, моя драгоценность, а этого нельзя допускать, и я, запомнив, где ты сидишь, через несколько минут намеренно посмотрел тебе в глаза, цитируя катрен 35 (есть только в отрывке «С»):
Ей быть моей, ей быть моей,
Ей быть моей, ей быть моей,
И козы ее, и мать, и девять сестриц вслед за ней
Будут моими, пока они мне не осточертеют, ей-ей!
На лекциях в такие моменты у меня всегда кружилась голова, и обычно я наугад выбирал молодую женщину, дабы дать ей прочувствовать овладевавшее Атум-хаду необузданное биенье страсти. В этом случае, моя любовь, я просто не понял, что именно выпустил на свободу.
Позже я узнал тебя — ты, как и многие другие, проталкивалась к кафедре, чтобы задать последний вопрос, который на виду у всех задавать боязно, а то и просто пожать английскому исследователю руку. Я отвечал на вопросы, подписывал экземпляры «Коварства и любви» и не обращал на тебя внимания, но ты — ты не трогалась с места, помнишь? Когда я обернулся, ты стояла все там же. Я видел это лицо прежде — лицо женщины, внимавшей песне древнего царя.
«Профессор Трилипуш? — прощебетала ты звонко и безмятежно. — Профессор Трилипуш, ваша лекция меня так заинтересовала…»
«Ну, если быть предельно корректным, — сказал я, спускаясь с помоста, — я не могу претендовать на полное профессорское звание. В Гарварде, как и в любом примитивном обществе, довлеет разделение по формальным признакам».
«Ну… — ответила ты, прищурившись и надув губки, — я не могу претендовать на то, что ваша лекция показалась мне полностью интересной. Некоторые формальные аспекты оставили меня равнодушной».