Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Привез я этот самовар и сюда, во Францию, не желая расставаться с любимцем. Долго спорил с таможенным чиновником, что вещь эта не составит конкуренции французской промышленности, усиленно тыкал пальцем на сломанный кран, наливал даже внутрь воды, чтобы продемонстрировать течь.
И, вот, два года, до последнего воскресенья не решался поставить, боясь навлечь на себя какой-нибудь новый налог или административное взыскание за неосторожное обращение с огнем.
Мешала, кроме того, излишняя застенчивость. Поставишь в саду, а дым Бог знает, куда отнесет. Хорошо, если в сторону Риффенов – соседи добрые. В сторону Сиренов – ничего тоже. А, вдруг, через забор да к Трюффо? Знаю я этих Трюффо. Не надо лучше.
Воскресная компания гостей подбила меня, однако, взяться за дело. Стоит самовар у меня на буфетном столике, всегда блестящий, всегда яркий, торжественный. Чищу я его обыкновенно в дни, когда в Европе наступаете затишье, и писать не о чем.
Заполнили мы его водой, прополоскали, чтобы внутри не осталось ни одной паутинки, наполнили снова и потащили во двор. Наступал уже вечер. Солнце садилось, небо хмурилось. Однако было достаточно светло.
– Жаль сапога нет, голенищем хорошо раздувать, – со вздохом сказал один из гостей.
– Да и еловых шишек достать не мешало бы, – мечтательно добавил другой.
Еловых шишек, конечно, не оказалось. Голенища тоже. Принес я вместо шишек «аллюм-фе»[108], вместо голенища консервную банку без дна; долго разжигал палочки, бросал их внутрь, вытаскивал, опять зажигал. И, наконец, добился.
Густой черный дым повалил клубами. Повернул сначала к Риффенам. Затем к Сиренам. Потом описал в небе спираль и бросился к открытым окнам Трюффо.
– Алло! – крикнул оттуда чей-то недовольный голос. – Кеске сэ? Кель шамо а фэ са?[109]
– Как шикарно пошло! – весело заговорил, между тем, мой гость, предлагавший раздувать самовар голенищем. – Давайте-ка, господа, угольков. И еще растопок. Я думаю, если так дело пойдет, через восемь минуть горячий чай обеспечен.
К этому времени вокруг самовара собралась толпа человек в двадцать, не считая тех, которые высовывались из окон соседних домов и тех, которые просто выглядывали из-за заборов. Явились in corpore[110] все русские жильцы дома: из нижнего этажа, из среднего, из верхнего. Калитка возле ворот поминутно скрипела: пришел сначала Юрий Петрович с супругой, затем Александра Дмитриевна с братом, потом Андрей Рафаилович, Софья Александровна…
Дым продолжал густо застилать небо, и без того покрытое тучами, Трюффо с проклятиями и со звоном захлопнули окно. Над нами, высоко в воздухе, трещал аэроплан, возвращавшейся с учебного полета на аэродром, заметившей внизу что-то неладное и начавший описывать над самоваром зловещие круги.
– Мсье-дам! Что случилось? – запыхавшись, бледная, встревоженная, подошла к нам жена управляющего мадам Герен. Почему костер развели?
– Это не костер, мадам, смущенно стал объяснять я. С-э нотр самовар рюсс…[111] Л-аппарей насиональ[112].
– С-э-т-а дир, л-аппарей пур л-ам слав[113], – галантно добавил гость без голенища.
– А вы что будете делать? Прыгать через огонь?
– О, нон мадам. Сэ пур буар[114].
Как я заметил, из всей нашей толпы более всего напуганными оказались: мадам Герен, никогда не видевшая самовара, и семилетняя дочь моего русского соседа – Таточка, тоже самовара не видевшая. Мадам Герен, конечно, постепенно пришла в себя, поняв в чем дело. Стала с любопытством пробовать кран, заглядывать внутрь дымившейся трубы. Высказала попутно несколько соображений о том, что самовары можно ставить только там, где народонаселение чересчур редкое, и где много лишнего чистого воздуха. Затем вспомнила про пожар Москвы, выдвинула не лишенную основания гипотезу, что именно от самовара Москва сгорела в 1812 году.
А Таточка все время вела себя панически и никак не могла успокоиться. С самого же начала, когда я зажег первую спичку, со страхом бросилась в сторону, восклицая:
– Сейчас стрелять будет!
А затем долго бегала вокруг, стараясь держаться от самовара подальше, и только тревожно кричала:
– Папочка, скажи: а зачем это надо?
Пасхальный вечер, когда мы пили чай из самовара, был одним из самых приятных вечеров этого года для всех нас, и для меня, и для моих гостей.
Правда, самовар был готов не через восемь минуть, а только через полтора часа. У французов такие странные угли: хотя и называются древесными, но похожи на камень. Самовар уже кипит, образовывает огромную лужу, а они, эти угли, только что начинают входить во вкус раскаляться, распространять невыносимый угар. Кроме того, пока мы несколько раз доливали самовар из чайника, в ожидании окончания угара, пошел недюжинный дождь.
Угли шипели в борьбе с каплями, затухали, снова вспыхивали… Сами мы изрядно промокли. Я, по примеру угля, тоже шипел.
Но зато как самовар пел в столовой! Как гудел! Какой у него особенный вкус воды! Что такое в сравнении с ним бездарный кипяток, булькающий над газом в металлическом чайнике?
Эх, помните ли вы, господа, что такое самовар? Ведь вы уже не помните, господа, что это такое!
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 25 апреля 1928, № 1057, с. 3.
Влюбленный Париж
Нехорошо жить за городом.
То есть жить-то хорошо, но ездить ужасно.
Зимой или осенью еще ничего. Лоно у природы сырое и грязное, воздух тоже неважный, благорастворяется плохо[115]. Никому, слава Богу, не приходит в голову отправиться в лес, сесть в холодную лужу, и, укрываясь от дождя зонтиком, страстно твердить:
– Сюзанна, люблю тебя.
Но весной или летом… Когда солнце пригреет, да когда лоно подсохнет… Беда!
Обычно еду я в версальском поезде. Сажусь в купе возле окошечка, раскрываю газету и, пока добираюсь до места своего назначения, успеваю прочесть все:
И в какую фазу вступило дело об убийстве на пляже.
И какой ювелир обворован.
И что рассказала о своем дедушке молодая индусская девушка, оказавшаяся в прежней жизни матерью своей собственной бабушки.
В общем, едешь каких-нибудь пятнадцать, семнадцать минут, а слезаешь уже и более развитым, и более развитым, и более сведущим, чем в тот момент, когда сел.
Но вот, теперь, летом, заберешься в купе, развернешь лист, прочтешь только один заголовок – и со всех сторон надоедают:
– Чмок, чмок, чмок…
Я вполне понимаю чувства парижской молодежи. Солнце пригрело, лоно подсохло. В лесу пташки, букашки, таракашки…
Из-за любви на какие расходы не пойдешь, чтобы взять два билета третьего класса!..
Но все-таки… Причем во всех этих историях я? Что я им: шафер? Сваха? Или посаженый отец, насильственно посаженный в одно купе с ними?
«Из Афин сообщают – с досадой начинаю вникать я в газету – что Кондуриотис вместе с Заимисом имели продолжительную беседу с Венизелосом…»
– Чмок, чмок!..
«Кондуриотис по этому поводу запросил мнение Кафандариса, а Кафандарис…»
– Чмок, чмок!..
Осторожно поворачиваю голову. Начинаю разглядывать. Молодой