Шрифт:
Интервал:
Закладка:
― Ты так мило, так по-доброму со мной обошлась! — Старушечьи пальцы щиплют меня за щеки, ладони стискивают лицо с обеих сторон. — И вот, перед тем как в последний раз поехать в хоспис, я сожгла церковь.
Мы обе смеемся. Хохочем! Я знакомлю миссис Труди с Бабетт. Демон Акибель ударяет по кнопке ввода — снова, и снова, и снова.
Пока мы ждем, я хвалю миссис Труди за выбор обуви: черные шлепанцы на низкой подошве.
Вообще-то на ней твидовый костюм стального цвета и весьма симпатичная тирольская шляпка из серого фетра, с красным пером, залихватски заткнутым за ленту на тулье. Такой ансамбль будет выглядеть свежо даже через тысячелетия адских мук.
Бабетт помахивает ореховым батончиком, чтобы поторопить демона.
― Эй, живее ты! Нам что, стоять тут целую вечность?
Люди в очереди издают слабые смешки.
― Вот это Мэдисон. — Бабетт обращается ко всем присутствующим и обнимает меня за плечи: — За последние три недели наша Мэдди увеличила проклинаемость на целых семь процентов!
В толпе шепчутся.
В следующий миг к нашей группке подходит пожилой мужчина. Он сжимает в руках шляпу, на нем полосатый шелковый галстук-бабочка. Старик спрашивает:
― А вы, случайно, не Мэдисон Спенсер?
― Она самая! — вставляет миссис Труди. Она стискивает мою руку своей сморщенной ладонью и костлявыми пальцами.
Глядя на старика с глазами, затуманенными катарактой, на его съежившиеся, дрожащие плечи, я говорю:
― Стойте, сама догадаюсь… Вы мистер Халмотт из Бойсе, штат Айдахо?
― Во плоти! — хихикает старик. — Хотя нет, сейчас вряд ли.
Он так рад, что даже зарумянился. Застойная сердечная недостаточность, вспоминаю я. Жму ему руку и добавляю:
― Добро пожаловать в ад.
На дальней стороне, где стол демона, со скрипом оживает матричный принтер. Колесики разматывают пыльный рулон перфорированной бумаги, пожелтевшей и хрупкой. Принтерный картридж громко двигается по странице, строчка за строчкой.
Бабетт обнимает меня за шею, манжет ее блузки задирается и открывает темно-красные линии на внутренней стороне запястья.
От рукава до основания ладони зияют огромные шрамы, воспаленные, будто свежие.
Да, я знаю, что самоубийство — смертный грех, но Бабетт всегда утверждала, что ее прокляли за белые туфли осенью.
Старые мистер Халмотт и миссис Труди мне улыбаются, а я таращусь то на шрамы Бабетт, то на ее смущенную улыбку.
Снимая руку с моего плеча, прикрывая тайну рукавом, Бабетт говорит:
― Ну вот такая «Прерванная жизнь»[20]…
Демон вырывает страницу из принтера и припечатывает к столу.
Ты там, Сатана? Это я, Мэдисон. В последний раз я видела своего любимого Горана в вечер «Оскара». Если, как утверждали древние греки, в аду действительно надо раскаиваться и вспоминать, я начинаю делать и то и другое.
Мы с Гораном валялись на ковре перед широкоэкранным телевизором среди остывших остатков принесенной в номер еды. Я сделала косяк из лучшей гибридной травки родителей, затянулась и передала объекту своего детского обожания. На секунду наши пальцы соприкоснулись, совсем как в какой-нибудь книжке Джуди Блум. Мы едва тронули друг друга, будто Бог и Адам на потолке Сикстинской капеллы, но между нами затрещала искра жизни — или просто статическое электричество.
Горан взял косяк и тоже затянулся. Пепел он сбрасывал на блюдо с недоеденным чизбургером и картошкой фри. Мы оба сидели молча, задерживая в легких дым. Будучи романтическими анархистами, мы решили проигнорировать, что номер был для некурящих. По телевизору кому-то за что-то давали «Оскара». Кто-то кого-то благодарил. Рекламщики впихивали кому-то тушь для ресниц.
На выдохе я закашлялась. Я все кашляла и кашляла, никак не могла остановить приступ, пока не взяла стакан апельсинового сока с подноса, где стояла тарелка остывших куриных крылышек. В номере пахло, как на каждой прощальной вечеринке, которые родители устраивали в последний день съемок. Воняло марихуаной, картофелем фри и жженой бумагой для самокруток. Марихуаной и застывшим шоколадным фондю.
По экрану мчался европейский люксовый седан, выписывал виражи между оранжевыми дорожными конусами среди соляной пустоши. За рулем сидел знаменитый киноактер, и я так и не поняла, реклама это или отрывок из фильма. Потом знаменитая киноактриса пила диетическую содовую известной марки, и опять было неясно, реклама это или фильм.
Гоночные автомобили ползут, как в замедленной съемке. Моя рука движется к тарелке с остывшими чесночными тостами; Горан вставляет мне между пальцами тлеющий окурок. Я прикладываюсь к окурку и передаю его обратно. Я тянусь к блюду, где горой навалены дымящиеся, маслянистые, аппетитнейшие креветки, но кончики пальцев касаются гладкого стекла. Ногти скребут по невидимому барьеру.
Горан смеется, изрыгая целые тучи кислого наркотического дыма.
Мои креветки, такие заманчивые и вкусные на вид, — просто рекламный ролик ресторанов с морепродуктами. Вкусные, хрустящие и совершенно недосягаемые. Всего лишь дразнящий мираж на экране дорогого телевизора.
Теперь там медленно вращаются гигантские гамбургеры, и мясо в них такое горячее, что еще пенится и брызгает жиром. Кусочки сыра падают и плавятся на обжигающе горячих говяжьих котлетах. Реки расплавленной помадки текут по горному пейзажу мягкого ванильного мороженого под жестоким градом измельченного испанского арахиса. Глазированные пончики тонут в метели сахарной пудры. Пицца сочится томатным соусом и тянет за собой клейкие белесые ниточки моцареллы.
Горан берет из моих пальцев дымящийся окурок. Очередную затяжку он запивает шоколадно-молочным коктейлем.
Снова взяв в рот влажный конец нашего общего косяка, я пытаюсь различить вкус слюны любимого. Я перебираю языком влажные складки бумаги. Вот печенье с шоколадными крошками, украденное из мини-бара. Вот кислинка искусственных фруктов, лимонов, вишен, арбузов — ароматизаторов из конфет, которые нам запрещают, потому что они вызывают кариес. И наконец под всем этим мои вкусовые сосочки обнаруживают что-то земляное и нутряное, слюну моего яростного бунтовщика, мужчины-мальчика, незнакомую гнильцу моего стойкого Хитклиффа. Моего неотесанного, грубого дикаря. Я наслаждаюсь этим, словно закуской для пробуждения аппетита. Меня ждет банкет влажных поцелуев с языком Горана. В обугленной гандже я чувствую нотки его шоколадно-молочного коктейля.
По телевизору показывают начос, щедро гарнированные оливками и алой, как кровь, сальсой. Это видение растворяется и принимает форму красивой женщины. На женщине красное платье — или скорее оранжевое — с ленточкой, приколотой к корсажу. Ленточка розовая, как мякоть свежего помидора. Женщина говорит: