Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Будто кошмарный сон, ужасный, жестокий! Мой милый! Как я рада, что мы далеко от столицы!
Екатерину Романовну усадили в мягкое креслице, ноги укатали клетчатым аглицким пледом, тем самым, что два года согревал ее в мрачной каменной келье Соловецкого монастыря, где княгиня чуть не сошла с ума от кошмара одиночества.
Только крики чаек и плеск волн о каменный берег слышала она первые три месяца. А потом ударили холода, и неразговорчивые монахи да приставленный к ней чиновник из Тайной канцелярии стали чуточку любезнее — принесли дрова, дали этот плед, переданный мужем, что примчался из далекого Константинополя. Еще разрешили писать письма. Вот только кому и куда?!
Екатерина Романовна непроизвольно заскрипела зубами — тяжкий грех на ней, который не отмолить, не искупить. Именно она, пусть и невольно, стала убийцей собственного отца и сестры, что не смогли унять погубившее их любопытство. Но этого оказалась мало, и она стала соучастницей других преступлений, смерти еще нескольких человек, что отравил казненный за то злодеяние князь Барятинский. Страшные были дела, вот к чему привела неуемная и нерассуждающая тяга к власти.
Теперь, по прошествии многих лет, княгиня стала рассуждать совсем по-другому, ведь жизнь человеческая так интересна, сколько можно сделать в ней добрых дел, а не предаваться праздному тщеславию или гордыне, что еще хуже. Но этого не понимает людское естество, и лишь когда смерть опалит его душу, начинается осознание…
В тот день, первого июля, она взглянула в глаза императора Петра — и это разом сломало ее. Это был не привычный взгляд вечно пьяненького голштинца, так его именовали в Петербурге. Нет, абсолютно трезвый, полный бесчеловечной злобы взор — и она мысленно попрощалась с жизнью. Явился не человек, пусть и осененный царской властью, нет, то на нее взирала сама беспощадная смерть.
Император ее зверски избил собственными руками, тяжелыми и сильными, кто бы мог подумать, что они у него стали такими. Разорвал на ней одежды и, за малым, не отдал своим зверолюдным похотливым казакам на растерзание. Именно тогда она почувствовала себя песчинкой на безжалостных жерновах и со всей высоты надуманного величия, в которой она видела себя вершительницей судеб России, рухнула на самое дно черной бездны ничтожества.
И все сломалось внутри! Она вывернулась наизнанку — говорила о самом сокровенном, называя фамилии, дела и помыслы. Страха смерти не было — осознала, что живой не останется, но были ужас и оцепенение от внезапно произошедшей катастрофы. Потому и поведала все.
К ней не применяли пыток, но часто водили в застенок, где на глазах, читая ею написанные показания, другого человека превращали в воющий от боли кусок окровавленного мяса и истерзанной плоти — и на нее сыпались их проклятия.
А потом были казни — предсмертные крики уже не ввергали ее в ужас. Еще она видела глумление вчера боготворившей толпы, презрение и подлый хохот над муками. Ожидала смерти, но на эшафоте прочитали ее вины и злодеяния, набросили на шею веревку, но казнь так и не началась — помиловали.
Однако жизнь была не в милость — она медленно угасала в Соловецком монастыре, лишенная всего — семьи, детей, мужа, возможности общаться и писать. Через год, ничего не объяснив, увезли в Валаамский монастырь, что на Ладожском озере, и там…
— Я хочу поговорить с вами, княгиня, в последний раз!
Знакомый до дрожи голос вывел Дашкову из дремотного оцепенения, и она вскинулась на жестком монашеском топчане. Келья уже была освещена принесенными свечами, горевшими в массивном подсвечнике, а напротив ее на деревянной лавке сидел самый ненавидимый ею в этом мире человек. Голштинец, император — погубивший ее планы, помыслы, жизнь.
— Я не собираюсь приказывать вас удавить здесь! Отнюдь! Как бы ни сложился наш с вами разговор, но после него вы можете отъехать в Европу. Средства на проживание вам будут выплачиваться мужем и братом.
— Я могу выехать с семьей?!
Только сейчас Дашкова окончательно пришла в себя и рывком села, укутавшись в плед. За секунду в ней снова вспыхнула жизнь, надежда стала разгораться в душе. Уехать из кошмара и снова начать жить, радоваться солнцу и детям. И тут же она сообразила, что допустила бестактность — не следует злить своего палача.
— Ваше императорское величество, вы не шутите? Это было бы жестоко в моем положении!
— Нет. Но поедете только вы одна! — Император чуть улыбнулся, и она сразу уловила печаль в этих тонких губах, а напрягшимися чувствами и душой поняла, что в нем нет сейчас злобы и жестокости.
— Я говорил с вашим мужем! Он согласен выполнить мое приказание в обмен на ваше освобождение!
— Какое указание, государь?! — Душа разом напряглась. Шуткой здесь не пахло, не та ситуация. Что же он потребовал у мужа?
— Я назначаю князя генерал-губернатором Восточной Сибири! И он дал слово, что приложит все усилия для налаживания золотодобычи и превращения Иркутска в действительно европейский город! А также сделает все для просвещения и организует там второй в России университет.
— Что?! — Новость обухом ударила ее по голове, и Дашкова непроизвольно вскрикнула.
— Он навечно с детьми уедет в Сибирь, спасая вашу жизнь и свободу! Это его жертва — он любит вас!
— Лучше прикажите меня убить, ваше императорское величество! Я не могу принять такое от своего супруга… — голос княгини прозвучал глухо. — Помилуйте их, государь!
— При чем здесь помилование? — Как показалось ей, голос императора прозвучал удивленно. — Ваш муж добровольно сделал свой выбор, и я дал ему слово. Я могу лишь сказать, что выбор за вами, Екатерина Романовна, и вы, только вы сами сможете спасти и себя, и мужа, и детей!
— Что я должна сделать?! Что еще написать?! Я заложу вам душу, если вы это пожелаете! — В ней впервые проснулся страх за детей и мужа.
Тяжелая леденящая скорбь сдавила сердце оттого, что не любила этого благородного человека, а на его ласку отвечала холодностью. И теперь она должна искупить сей грех, пусть даже ценой жизни…
Троянов вал
Раскинувшееся за валом поле было совершенно пустынным — турки почему-то и не думали оборонять довольно высокую насыпь, сооруженную еще римским императором Трояном для защиты от набегов с Дикого поля — а так называлась в истории, как знал Петр, огромная территория от Днестра чуть ли не до Волги.
Здесь, по выражению кого-то из византийцев, кончались рубежи цивилизации и начиналось скифское варварство, а позже московитское и татарское, как привыкли называть эти места в Европе.
— Павлины, говоришь?! — пробормотал Петр в такт своим мыслям. — А ведь теперь все наоборот. С севера идут европейские русские, а на юге оборону держат восточные варвары. А как их назвать, коли турки покрывают крымских татар, а те уже чуть ли не триста лет открытым грабежом соседей живут да работорговлей занимаются?
И как только он про татар прошептал, так скривился, будто свежий лимон зажевал, а затем в рот живую жабу засунул. Тот еще народец за крымскими перешейками засел — прямо наказание бесовское!