Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все.
— Как все?
— Все. Сильней не могу.
Тут Старых прискакал, подпираясь под плечо костылём, сел на койку с разбегу, обнял костыль. Лицо, жаждущее рассказать.
— Это тоже привели одного на медкомиссию, рука не хуже твоей, не разгибается… Ты слушай, слушай, опыта набирайся, плохому не научу. Приводят его, ага… «А ну, руку разогни». «Она у меня такая…» Пробуют силом разогнуть. Все точно, отвоевался парень, надо списывать по чистой. А тут хирург-старичок не зря нашёлся: «Ну-ко покажи, как она у тебя прежде была?» «Прежде-то во как!» — И сам разогнул. Гляди, Третьяков, будут спрашивать, мимо ушей пропускай. — Старых махнул себя по уху. — Врачи, они теперь до-ошлые…
Белые двери палаты раскрылись, в белых халатах вошли двое. Передний, солидный, подымал плечи, очки его гордо блеснули на свету. При нем суетился начхоз.
Начхоз был вольнонаёмный. На нем под халатом — мятые гражданские брюки в полосочку, не достающие до ботинок. Нестроевой, ограниченно годный по какой-то статье, он в их офицерскую палату входил, пресмыкаясь, понимал, как должны раненые смотреть на него, не безрукого, не безногого. И хоть ничего в его судьбе от них не зависело, готов был услужить каждому. «Жить хочет», — определил Старых. И даже про то, что начхоз шепелявит от рождения, сказал: «Придуривается! Нестроевой… С женой спать, тут он строевик, а как на фронт — ограниченно годный».
Третьякову всегда стыдно было за этого человека, не стыдящегося унижать себя. Как можно жить от освидетельствования до освидетельствования, ждать только, чтоб опять признали ограниченно годным, отпустили дослуживать в тылу… Ведь мужчина, война идёт, люди воюют.
Но сегодня начхоз нёс службу при начальстве. Никого в отдельности не замечая, строгим взглядом прошёл по головам:
— Здесь он, здесь. Разве что если на перевязку… Третьяков! Подводите вы нас. Вами вот интересуются.
Что-то знакомое почудилось Третьякову в солидном человеке, которого начхоз пропускал вперёд, в его манере подымать плечи. Но тут Старых неохотно поднялся с кровати, загородил обоих. А когда отскакал в сторону, они уже стояли в ногах.
— Володя!
— Олег!
В портупее косо через плечо, в распахнутом белом халате стоял перед ним его одноклассник Олег Селиванов, смотрел на него и улыбался. И начхоз улыбался, родительскими глазами глядел на обоих. И вся палата смотрела на них.
— Как ты разыскал меня?
— Да, понимаешь, совершенно случайно. Олег сел на ребро кровати, полой халата прикрыл полное колено, обтянутое суконным галифе. Военная форма, погоны под халатом, портупея, ремень. А в стёклах очков те же кроткие, домашние глаза. Бывало, стоит Олег у доски, весь перепачканный мелом, потный от стыда: «Спросите у мамы, я, честное слово, учил…»
— Слушай, по виду ты прямо «товарищ командующий».
— Главное, ты здесь столько лежишь, а я лишь вчера узнал. В бумагах попалось…
— Представляешь, капитан, вместе в школе учились, — сказал Третьяков, отчего-то чувствуя некоторую неловкость за Олега: того так почётно ввели, такой он сидел здоровый, свежий с улицы.
— Бывает, — сказал Китенев и встал, надевая халат.
— Олег, но как ты здесь?
— Я — здесь.
— Здесь?
— Здесь.
И оба в этот момент почувствовали тишину палаты.
— Пошли, ротный, покурим, — сказал Китенев громко. Вместе со Старыхом пошли они в коридор. И начхоз удалился, для порядка ещё раз оглядев палату.
Шелестел газетой Атраковский на своей койке, заложив руку за голову. Оголившийся белый худой локоть его с опавшими синими венами, как неживой, торчал вверх.
Олег протирал стекла очков полой халата, слепо мигал будто припухшими глазами. Смутно вспоминалось Третьякову — мать писала ему на фронт или Лялька писала, — что призвали Олега вместе с ребятами из их класса, с Карповым Лешкой, с братьями Елисеевыми, Борисом и Никитой, куда-то их погнали уже обмундированных, а потом Олег вернулся. И что-то угрожало ему. Но будто бы вмешался отец, известный в их городе врач-гинеколог, и Олега по зрению признали негодным к строевой службе. В школе он действительно видел плохо.
— Знаешь, кого я здесь встретил на базаре? — Олег надел очки, взгляд за стёклами прояснился. — Мать Сони Батуриной, помнишь её? Она ещё голову тебе бинтовала на уроках военного дела. По-моему, Соня была в тебя немножко влюблена. Она ведь убита, ты не знал?
— Разве она была в армии?
— Она сама пошла. Такой тогда был подъем в первые дни!
— Так я её в августе встретил. Какие ж первые дни?
— А ты не путаешь?
Нет, он не путал. Он встретил Соню Батурину в самом конце августа: уже астры продавали. Соня сказала:
«Смотри, астры! Скоро в школу. Только уже не нам. Какие синие!» Он купил ей букет. Как раз у Петровского спуска. Потом они стояли на мосту. Соня спиной опёрлась о перила, распушивала астры, смотрела на них. Под мостом текла мутная от глины, быстрая вода, и две их тени на мосту, казалось, плывут, плывут навстречу. «А ведь мне ещё никто никогда не дарил цветов, — сказала Соня. — Ты — первый». И посмотрела на него, держа букет у подбородка. Он поразился ещё, какие синие у неё глаза. И весь подбородок и кончик носа она выпачкала жёлтой пыльцой. Он хотел достать платок, но платок был грязный, и рукой осторожно стирал пыльцу, а Соня смотрела на него. Сказала вдруг:
— Интересно, каким ты будешь после войны, если встретимся?
Значит, она тогда уже знала, что уходит на фронт, но не сказала ему. Потому что он, парень, был ещё не в армии.
— Она сама подошла ко мне на базаре, а так бы я её, наверное, не узнал, — рассказывал Олег. — , неё вот эта часть лица… Нет, вот эта… Подожди, я сейчас вспомню. — Он пересел на кровати другим боком к окну, подумал — Да вот эта. Она отсюда подошла. Вся вот эта часть лица у неё перекошена и глаз открыт, как мёртвый. Это парез, паралич лицевого нерва. Я потом был у неё, она мне читала Сонины письма. Очень тяжело… А помнишь, как у меня на галерее мы играли в солдатики? У тебя была японская армия, а у меня были венгерские гусары. Помнишь, какие красивые были у меня венгерские гусары?
Из-за стёкол очков с широкого мужского лица смотрели на Третьякова детские глаза, в которых время остановилось. Они смотрели на него из той жизни, когда все они ещё были бессмертны. Умирали взрослые, умирали старые люди, а они были бессмертны.
В коридоре, пожимая огромную ладонь Олега, Третьяков сказал: «Приходи ещё», — а сам очень надеялся, что больше Олег не придёт.
Старых сразу же спросил в палате:
— Кореш?
— В школе вместе учились. Вот разыскал меня.