Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я пошел домой во тьме, по улицам, густо засеянным военными патрулями, преследуемый жирным запахом крови. Город давила морозная тишина, изредка в ней сухо хлопали выстрелы, каждый такой звук, лишенный эха, напоминал о человеке, который, бессильно взмахнув руками, падает на землю.
Дома медленно ходил по комнате Савва, сунув руки в карманы, серый, похудевший, глаза у него провалились в темные ямы глазниц, круглое лицо татарина странно обострилось.
– Царь – болван, – грубо и брюзгливо говорил он. – Он позабыл, что люди, которых с его согласия расстреливали сегодня, полтора года тому назад стояли на коленях пред его дворцом и пели «Боже, царя храни…».
– Не те люди…
Он упрямо тряхнул головой:
– Те же самые, русские люди. Стоило ему сегодня выйти на балкон и сказать толпе несколько ласковых слов, дать ей два-три обещания, – исполнить их не обязательно, – и эти люди снова пропели бы ему «Боже, царя храни». И даже могли бы разбить куриную башку этого попа об Александровскую колонну… Это затянуло бы агонию монархии на некоторое время.
Он сел рядом со мною и, похлопывая себя по колену ладонью, сказал:
– Революция обеспечена! Года пропаганды не дали бы того, что достигнуто в один день.
– Жалко людей, – сказал я.
– Ах, вот что? – Он снова вскочил и забегал по комнате. – Конечно, конечно! Однако – это другое дело. Тогда не надо говорить им: вставайте! Тогда убеждай их – пусть они терпеливо лежат и гниют! Да, да!
Я лежал на диване; остановясь предо мною, Савва крепко сказал:
– Позволив убивать себя сегодня, люди приобрели право убивать завтра. Они, конечно, воспользуются этим правом. Я не знаю, когда жизнь перестанут строить на крови, но в наших условиях гуманность – ложь! Чепуха.
И снова присел ко мне, спрашивая:
– А куда сунули попа? Ух, противная фигура! Свиней пасти не доверил бы я этому вождю людей. Но если даже такой, – он брезгливо сморщился, проглотив какое-то слово, – может двигать тысячами людей, значит: дело Романовых и монархии – дохлое дело! Дохлое… Ну, я пойду! Прощай.
Он взял меня за руки и поднял с дивана, сердечно говоря:
– Вероятно, тебя арестуют за эту бумагу, и мы не увидимся долго. А я скоро поеду за границу, надо мне лечиться.
Мы крепко обнялись. Я сказал:
– Ночевал бы здесь. Смотри, – подстрелят…
– Потеря будет невелика, – тихо сказал он, уходя.
На другой день вечером я должен был уехать в Ригу и там тотчас же по приезде был арестован. Савва немедля начал хлопотать о моем освобождении и добился этого, через месяц меня освободили под залог, предав суду. Но Морозов уже уехал за границу раньше, чем я вышел из Петропавловской крепости, я больше не видел его.
За границей он убил себя, лежа в постели, выстрелом из револьвера в сердце.
За несколько дней до смерти Саввы его видел Л. Б. Красин. Возвращаясь из Лондона, с Третьего съезда партии, он заехал к Морозову в Виши; там, в маленькой санатории, Савва встретил его очень радостно и сердечно, но Красин сразу заметил, что Савва находится в состоянии болезненной тревоги.
– Рассказывайте скорее, как идут дела. Скорее, я не хочу, чтоб вас видели здесь…
– Кто?
– Вообще… Жена и вообще…
На глазах его сверкали слезы, он вызывал впечатление человека, который только что пережил что-то тяжелое, глубоко потрясен и ждет новых тревог.
Это был хороший друг, сердечно близкий мне человек, я очень любил его.
Но когда я прочитал телеграмму о его смерти и пережил час острой боли, я невольно подумал, что из угла, в который условия затискали этого человека, был только один выход – в смерть. Он был недостаточно силен для того, чтобы уйти в дело революции, но он шел путем, опасным для людей его семьи и его круга. Его пугали неизбежностью безумия, и, может быть, некоторые были искренно убеждены, что он действительно сходит с ума.
После смерти Саввы Морозова среди рабочих его фабрики возникла легенда: Савва не помер, вместо его похоронили другого, а он «отказался от богатства и тайно ходит по фабрикам, поучая рабочих уму-разуму».
Легенда эта жила долго, вплоть до революции…
…Вышел я из Царицына в мае, на заре ветреного, тусклого дня, рассчитывая быть в Нижнем к сентябрю.
Часть пути, по ночам, ехал с кондукторами товарных на площадках тормозных вагонов, бо́льшую часть шагал пешком, зарабатывая на хлеб по станицам, деревням, по монастырям. Гулял в Донской области, в Тамбовской и Рязанской губерниях, из Рязани, по Оке, свернул на Москву, зашел в Хамовники к Л. Н. Толстому. София Андреевна сказала мне, что он ушел в Троице-Сергиевскую лавру. Я встретил ее на дворе, у дверей сарая, тесно набитого пачками книг, она отвела меня в кухню, ласково угостила стаканом кофе с булкой и, между прочим, сообщила мне, что к Льву Николаевичу шляется очень много «темных бездельников» и что Россия вообще изобилует бездельниками. Я уже сам видел это и, не кривя душою, вежливо признал наблюдение умной женщины совершенно правильным.
Был конец сентября, землю щедро кропили осенние дожди, по щетинистым полям гулял холодный ветерок, леса были ярко раскрашены; очень красивое время года, но несколько неудобное для путешествия пешком, а особенно – в худых сапогах.
На станции Москва-Товарная я уговорил проводника пустить меня в скотский вагон, в нем восемь черкасских быков ехали в Нижний, на бойню. Пятеро из них вели себя вполне солидно, но остальным я почему-то не понравился, и они всю дорогу старались причинять мне различные неприятности; когда это удавалось им, быки удовлетворенно сопели и мычали.
А проводник, человечишко на кривых ногах, маленький, пьяный, с обкусанными усами, возложил на меня обязанность кормить спутников моих; на остановках он совал в дверь вагона охапки сена, приказывая мне:
– Угощай!
Тридцать четыре часа провел я с быками, наивно думая, что никогда уже не встречу в жизни моей скотов более грубых, чем эти.
В котомке у меня лежала тетрадь стихов и превосходная поэма в прозе и стихах «Песнь старого дуба».
Я никогда не болел самонадеянностью, да еще в то время чувствовал себя малограмотным, но я искренно верил, что мною написана замечательная вещь: я затискал в нее все, о чем думал на протяжении десяти лет пестрой, нелегкой жизни. И был убежден, что, прочитав мою поэму, грамотное человечество благотворно изумится пред новизною всего, что я поведал ему, правда повести моей сотрясет сердца всех живущих на земле, и тотчас же после этого взыграет честная, чистая, веселая жизнь, – кроме и больше этого я ничего не желал.
В Нижнем жил H. Е. Каронин; я изредка заходил к нему, но не решался показать мой философический труд. Больной Николай Елпидифорович вызывал у меня острое чувство сострадания, и я всем существом моим ощущал, что этот человек мучительно, упорно задумался над чем-то.