Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не грусти, – продолжил он. – Дела поправятся. Будет и прибыль, и всё остальное.
– Не в делах дело, – ответил Борис. – Люда уехала. Не могу, говорит, жить в ограбленном доме.
– Ах, вот оно что. Дела сердешные. Тем более не переживай. Помиритесь.
– Мы не ругались.
– Тогда – тем более помиритесь. Вернется твоя женщина, никуда не денется.
Шофер-молдаванин ничего не был должен Кактусу, они познакомились только сегодня утром. Конечно, можно было поработать над шофером, поговорить, отыскать слабое место, попробовать на вкус, молдаване тоже съедобные существа – но Кирилл не хотел. Заплатил живыми деньгами; ничего страшного, деньги вернутся.
Утром долго выбирала тряпки, размышляла, в чем идти на работу, потом поймала себя на мысли: еще неделю назад – не выбирала, на автомате влезала в брюки, не самые передовые, зато практичные – и вперед; а сегодня почему-то решила нарядиться в нечто особенное. Почему, с какой стати? И догадалась: Бориса рядом нет, вот почему. Он внимательный мужчина, умный и чуткий, не такой, как все, – но два года совместной жизни многое изменили, девочка Лю давно уже не ловит на себе его восхищенные взгляды, он привык ко всем ее туфлям, юбкам, костюмчикам, прелесть новизны утрачена, и она перестала наряжаться; мужчина есть, уловлен, отвоеван, он ее любит, она его тоже, теперь, значит, можно не наряжаться. Ну, то есть наряжаться надо, нельзя не наряжаться, но без фанатизма, не каждый день, а под настроение, дорогие сапоги на шпильках можно и поберечь, а короткие юбки зимой вообще опасны для здоровья...
Обабилась! – ругала она себя, наяривая утюгом лучшую и самую короткую юбку. Заполучила мужика – теперь, значит, можно понемногу деградировать? Типичная солнечная овца. Потом – замуж, дети, лишние килограммы, неужели жизнь так беспощадна? Всех ломает, никого не щадит, любую тонкую девушку норовит превратить в корову. Хорошо, что мы теперь живем отдельно друг от друга. Хорошо, что вор выбрал именно наш дом. Хорошо, что я переехала к родителям. Есть повод вспомнить, кто я такая. Буду теперь неимоверно красивая и наряжаться буду в самое смелое и яркое – нельзя терять форму.
Выбежала на кухню – заботливая мама уже стояла у плиты, жарила бессмысленную и вредную яичницу с луком, на сливочном масле.
– Мама, – сказала дочь, – не переводи продукты. Я это не ем.
– Это почему еще? – возразила мама осторожно, но с вызовом, почти властно (все-таки мама). – Садись и ешь, пока горячее.
Дочь рванула дверцу шкафа, поискала меж сдобных булок с повидлом (папа всегда ел булки с повидлом), ничего не нашла, ограничилась бананом и чашкой кофе с тонким листочком сыра.
– Мама, – сказала она, – горячее неполезно.
– На улице минус двадцать, как же без горячего?
– Мама, организм не любит горячее. Организм любит пищу с температурой тридцать шесть градусов. Чтоб остудить горячее, организм вынужден тратить энергию. Есть зимой горячее, а летом холодное – это типичный самообман.
Не сама придумала – процитировала Бориса.
– О боже, – сказала мама, – где ты этого нахваталась?
– О боже, – ответила дочь. – Какая разница? Кто понял жизнь, тот не ест булки с повидлом.
– Глядите-ка, – сказала мама. – Жизнь она поняла... Не забудь шарф и шапку.
– Мама, у меня машина.
– Ну и что? А сломается?
– О боже, мама. Моя машина не ломается.
Дочь поцеловала маму в щеку, пахнущую кремом «Нивея», и бодро выбежала в коридор, а когда натягивала пуховичок – из спальни в туалет прошел заспанный папа, кивнул ей, как кивал и десять, и двадцать лет назад, и дочь вдруг едва не расплакалась – так сильно сжалось сердце, так внезапно захлестнуло нежностью, отец был такой маленький, заспанный, серенький, седенький, в просторных семейных трусах и застиранной до бесцветности майке, смотрел вполглаза, двигался чуть неверно, торчал на макушке серебристый хохолок; разумеется, еще не старик, прямой, легкий, жилистые плечи, еще крепкий, еще не отживший свое, но если бы завтра, например, началась какая-нибудь ужасная большая война и понадобились самые надежные и выносливые мужчины – папу уже не позвали бы, не поставили в строй, и именно эта мысль едва не вызвала у дочери слезы. Папа отвоевался. Захотелось подбежать, уткнуться носом в шею, поцеловать, как подбегала и целовала когда-то. Светлый, веселый человек, он ее баловал, он ее понимал, они дружили, и, когда Мила приехала и сказала, что хочет пожить в родительском доме, – именно папа обрадовался быстрее и сильнее мамы.
В лифте успокоилась, от приступа дочерней любви осталась только легкая грусть, столь приятная, что захотелось держать ее в себе как можно дольше, но не получилось, отвлек запах, пахло мужским DKNY, у Бориса тоже был такой запах, но он ему не шел, слишком резкий, брутальным самцам больше подходят ароматы унисекс, смягчают образ.
Улица встретила неласково, мороз грубо схватил за коленки, но машина завелась, радио забормотало деликатно-упадническим голосом А. Гордона, зажглись все положенные огоньки, заработали все хитрые механизмы, призванные согреть, обдуть, улучшить обзор, раздвинуть утреннюю тьму, предотвратить запотевание, обмерзание, пробуксовывание, – много всего придумали японские инженеры для облегчения жизни бодрых русских девушек. Столько всего придумали, что русским инженерам теперь вообще незачем думать, – есть в этом что-то унизительное, нельзя позволять чужим мужикам слишком заботиться о своих женщинах; так можно и без женщин остаться.
Если я так сильно люблю отца, подумала она, выруливая на дорогу, если так перехватывает дыхание и так трепещет сердце – значит, со мной всё в порядке. Значит, умею любить, способна. Значит, я просто остыла к Борису. Или родственная любовь, кровная, переживается как-то иначе, чем просто любовь девочки к мальчику? Или я не любила Бориса? Не любовь переживала, а влюбленность? Или любила – но разлюбила? И как с этим разобраться? Или не думать об этом, вообще – всё само уляжется? Или наоборот, само ничего не произойдет, а надо срочно что-то делать?
Ехала час с четвертью; опоздала, разумеется. Но Шамиль был демократичен и никогда не ругал ее за нарушения дисциплины. Божену, пусть и родственницу, – ругал, а Милу не ругал. Ценил. Не все понимают, что счетовод – прежде всего творец. До появления Милы бухгалтерию возглавляла некая дура, полагавшая главным рабочим инструментом дырокол. Продержалась почти год, потом поняла, что происходит, и уволилась. Мила была не дура – она поняла, что происходит, уже через три месяца. Но не испугалась, посоветовалась с мамой, пошла к Шамилю, нарисовала «схемку» и поставила условие: этого и этого делать не буду, потому что – вилы и стремно, зато могу сделать это и вот это, но не за эту зарплату.
Шамиль тогда сразу увеличил ей оклад и даже потащил в ресторан, говорили только о бизнесе, но девочка Лю знала: бизнесмены очень любят укладывать девушек в постель при помощи разговоров о бизнесе. Мой жених, сказала она, приседает со штангой в сто пятьдесят килограммов, а вы с каким весом приседаете? Шамиль стушевался. Мила подозревала, что оклад был увеличен с прицелом на предполагаемую постель, а вовсе не за умение чертить «схемки», но хозяин компании «Альбатр» проявил характер и назад не отыграл.