Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рутенберг свободен от сомнений Мережковского. Он полон уверенности и веры: – Победят евреи, потому что вечность Израиля не иллюзия (Yaari-Poleskin 1939: 8).
51. Имеются в виду арабские беспорядки в Палестине в августе-сентябре 1929 г.
52. Изадора Осиповна Дымова (1907-?), дочь Дымова от первой жены, И.Н. Городецкой (?-1924), врача по профессии, ср. с неверным утверждением С. Шумихина о том, что Изадора – дочь Дымова и его второй жены А.Н. Смирновой, бывшей супруги В.А. Амфитеатро-ва-Кадашева (Шумихин 2004: 637).
53. ‘Не имеющий гражданства (подданства)’ (нем.).
54. Ср. с перекличку этой мысли с тем, как воспринимает Азефа после его разоблачения Савинков в романе Р. Гуля «Генерал БО»:
Ночь была тиха. В квартире звуков, кроме шагов, не было. Савинков чувствовал разбитость, бессилие. «Игра в масштабе государства, быть может, в масштабе мира, так ведь это ж гениальная игра?» (Гуль 1929, II: 198).
См., к примеру, еще в финале воспоминаний знавшего Азефа члена партии эсеров М.И. Левина, объяснявшего гипертрофированную потребность этого человека играть людскими судьбами его патологической психикой:
… психика Азефа была ненормальная. Возможно, что эти истерические наклонности при сложившихся для этого благоприятных условиях развили в нем страсть играть историческую роль. В сознании, что он, скромный лысковский мещанин Евно Фишелев Азеф, держит в своих руках судьбу обоих борющихся лагерей и что от него в известной степени зависит ход событий в России и, пожалуй, во всем мире, его больная душа находила, быть может, удовлетворение (Левин 1928: 91).
55. Для Рутенберга, как и для многих других российских революционеров его поколения, разоблачение Азефа означало, по словам В.М. Зензинова, душевный кризис «потери права на наивность»:
Разоблачение Азефа для всего нашего поколения, имевшего какое бы то ни было – близкое или далекое – касательство к революционному движению, было резкой гранью, отделившей одну часть нашей жизни от другой. Мы как бы потеряли право на наивность. Каждый из нас был вынужден пересмотреть свои отношения к людям, в особенности к самым близким. Человек, которому мы доверяли, как самим себе, оказался обманщиком, предателем, злодеем, надругавшимся над тем, что нам было дороже всего на свете, дороже собственной жизни, человеком, опозорившим и оплевавшим наше святое святых. На мир, на людей, на жизнь он заставил нас взглянуть теперь другими глазами. После разоблачения Азефа и всего пережитого в связи с этим мы были и сами уже другими – исчезла наивная доверчивость к людям, остыла любовь – холодными остановившимися глазами смотрела теперь на нас суровая, часто безжалостная жизнь (Зензинов 1953: 414).
Ср. другое признание эсеровского цекиста, где еще более резко обнажена атмосфера подлинно политического и духовного кризиса, последовавшего за разоблачением Азефа:
Удар, нанесенный раскрытием Азефа, был огромной силы. Были подорваны моральные основы, подорвана внутренняя спайка организации, покоившейся на принципе взаимного доверия. Началось взаимное подозрение, посыпались данные о неблагополучии многих лиц, заработали следственные комиссии. Стали возможными такие взгляды, как, например, приобретшая популярность фраза одного из довольно видных членов партии, работавшего по следственным делам: «каждый
член партии – потенциальный провокатор». Наступил период распада и разложения. Из-за границы эта атмосфера перекинулась в Россию, всюду взращивая семена недоверия и сомнения (Аргунов 1924: 77).
56. По существу то же разнообразие мнений представлено в сегодняшней полемике об Азефе – от «патологического убийцы-провокатора» (Кожинов 1998: 68) до концепции израильского историка Л. Прайсмана, утверждающего, что главным для Азефа-террориста был еврейский вопрос и, устраняя Плеве и вел. кн. Сергея Александровича, он руководствовался национальными чувствами (Прайсман 1992:107-08).
57. Ср. едва ли не в тон этому звучащий физиономический анализ другого провокатора, остающегося неназванным, в очерке В. Розанова «Почему Азеф-провокатор не был узнан революционерами» (1909) (речь идет о фотографическом снимке):
Хотя позади, помнится, стояло несколько человек, но из них сейчас же выделился в моем внимании неприятный господин, коротко остриженный, с жесткими, торчащими, прямыми волосами, низким лбом, в темных очках, полный в корпусе и с сильно развитым подбородком (Розанов 2004: 43).
– Если б мне пришлось ради достижения моих целей и ради рабочих сделаться не только священником или чиновником, а проституткой даже, я, ни минуты не задумываясь, вышел бы на Невский!
Хитрец Рутенберг был потом тем человеком, кто выдал Гапона его убийцам.
«Хитрец Рутенберг»
9 января 1905 г., которое вошло в русскую историю под названием Кровавое воскресенье и которое традиционно связывают с началом первой русской революции, описано подробно и многократно (о расстреле и подавлении мирного шествия см., например: Горький 1968-76, VIII: 349-73; Бонч-Бруевич 1955: 15–46, и др.).
писал А. Блок в стихотворении «Шли на приступ. Прямо в грудь…» (1905), конфискованном полицией.
Один из самых чутких к «шуму времени» современников, писатель В.Г. Короленко, воспринимая события 9 января как исторический водораздел (очерк «9 января 1905 года», 1905), вспоминал в связи с этой датой образ из «Казаков» Л. Толстого, когда едущему на Кавказ по степной равнине Оленину кажется, что никакого горного пейзажа, который мог бы поразить его воображение, не существует вовсе.
Читатель помнит, наверное, – пишет Короленко, – то ощущение внезапного нервного подъема, можно сказать, пожалуй – удара по нервам, который пришлось пережить толстовскому герою, когда, проснувшись наутро, он увидел, что дорога его, еще бегущая по степи, уже упирается вдали в необычно изломанные очертания горных громад… И дальше все время его впечатления уже стелются у их подножия. Он продолжает вспоминать свое прошлое, столицу, знакомых, а в душе все стоит один припев… «А горы!»… Читатель помнит, вероятно, и впечатление этого припева, шероховатого, резкого, не укладывающегося ни в какой ритм остальных ощущений, которым Толстой выразил смущенное состояние духа своего равнинного жителя… «А горы!»
И далее следует неожиданный переход к Кровавому воскресенью, в котором «припев» толстовского героя, приобретая иную эмоциональную окраску, становится метафорой исторического потрясения, пережитого обществом в день 9 января:
Передо мной все время, все эти дни и в ту минуту, когда я пишу эти строки, стоит неотвязно этот образ… И мне кажется, что теперь все впечатления от нашего «общественного дня» так же расстилаются у подножия чего-то необычного, большого, мрачного, встающего туманной громадой над равнинами нашей жизни… И над всем – над отставками и переменами министров, над известиями с театра войны, над «предначертаниями» комитета министров высится этот угрюмый фон, залегая в душе неотвязным припевом… «А девятое января 1905 года!..» (Короленко 1914, VI: 326).