Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующие несколько лет я проводил больше времени в Мехико, чем в Нью-Йорке, пока, наконец, не получил работу на полставки в Уодли-колледже. План был таков: жить в Бруклине, пока я был занят в колледже, а остаток года проводить в Мехико. Я жил в Кондесе на авениде Амстердам; моя квартира представляла собой ходящий ходуном пятикомнатный, почти лишенный мебели лабиринт в столетнем, до безобразия запущенном владельцем доме. (Теперь этот человек в тюрьме, пару лет назад его арестовали за отмывание денег для банды похитителей людей.) На кухне постоянно происходила утечка газа, проводка была древней и грозила вот-вот сгореть, вечно скользкие от влаги деревянные полы в облупившемся грязном душе потемнели, высокие рамы французских окон были изъедены термитами, а несколько секций стекол отсутствовали, пропуская внутрь дождь, а временами и залетных птиц. Из мебели у меня была дешевая кровать из «Дормимундо», два стола, пара стульев и доставшийся мне вместе с квартирой комод с выдвижными ящиками. За окнами росли деревья, и долгими дождливыми летними вечерами я думал, что никогда не встречал более умиротворенного места, чтобы писать. Когда я только переехал сюда, Кондеса был тихим обиталищем среднего класса, с многоэтажными зданиями в стиле ар-деко и редкими старинными особняками: тенистые улочки, парки, круглые площади с фонтанами, несколько еврейских булочных и затхлых восточноевропейских кафе, сохранившихся с тех времен, когда район заселяли еврейские иммигранты и беженцы, впоследствии разбогатевшие и перебравшиеся в Поланко и пригороды. Однако уже тогда Кондеса был на пороге стремительного превращения в самый модный район столицы, а быть может, и всей Латинской Америки. Считается, что своим преображением Кондеса обязан возвращению мексиканских потомков тех самых евреев — предприимчивой, не брезгающей коксом артистической богемы.
Первые месяцы в Мехико, пока я искал Селену Яньес, состояли из непрерывной череды романов и интрижек: мне казалось, это то, что мне нужно, поскольку со времен учебы в колледже я всегда был с кем-то, меняя подружек одну за другой, иногда даже крутя несколько романов одновременно. Д., вместе с которой я после колледжа переехал в Нью-Йорк; Гус — мы были женаты и развелись еще до того, как мне стукнуло двадцать шесть, — теперь она стала, наверное, моим самым близким другом; X.; затем М.; и наконец С. Но тогда я еще не знал, что ждало меня впереди: это был бесконечный ночной кошмар — самые безумные, бурные, терзающие отношения в моей жизни. Она была противоречивой и склонной к саморазрушению, талантливая актриса, которой, очевидно, было не суждено когда-либо полностью раскрыть свой потенциал, на тринадцать лет моложе меня, в яростном порыве порвавшая со своей семьей, принадлежавшей к высшему обществу, единственная из четырех сестер, уехавшая из дома до свадьбы. Для Мехико женщина определенного происхождения и воспитания, ведущая самостоятельную жизнь, снимающая такую же тесную квартирку, как и ее единомышленницы в Нью-Йорке или Париже, все еще была диковинкой. Она не знала, что делать с собой. Полная противоречий и обид, она была помешана на подчинении других себе: в первый раз, когда я остался у нее ночевать, она выставила меня утром из квартиры только за то, что я повесил полотенце не на тот крючок. Она любила называть себя niña perversa, испорченной девицей, — божественная, знойная, ее огромные темные глаза смотрели сердито и непроницаемо, но за этим взглядом таилась нежность и застенчивость. Думаю, я никогда не встречал никого, кто бы так нуждался в любви и с таким презрением отвергал ее; казалось бы, этот тип женщин всем давно знаком, однако я таких прежде не видел. Должен ли я был предугадать, что будет дальше, после нашего первого раза у меня в квартире, когда она заявила, что мы будем трахаться неделю и больше никогда? Всю неделю каждый день она исправно звонила в мою дверь, и в глазок я наблюдал, как она нервно теребит пальцем прядь волос, а когда неделя прошла, она исчезла. Я чуть не сошел с ума, слоняясь у ее дома, рыдая в телефонную трубку, сворачивая, словно китайские записки с предсказаниями, и засовывая за именную табличку на ее двери короткие любовные оды. Примерно через месяц она сдалась, и мы начали заново. Я здорово опозорился и облажался с З., что правда, то правда. Все мои друзья пытались убедить меня разорвать эти кошмарные отношения. Потраченные на них годы являются печальным подтверждением того, что мне недоставало чего-то важного, делающего мужчину зрелым и полноценным, только я так и не понял, чего именно. Когда же все закончилось, я вынужден был примириться с тем, что, даже если позволю кому-то узнать себя вдоль и поперек, буду любить человека изо всех душевных сил, этого все равно не хватит для того, чтобы меня полюбили в ответ. Постепенно я впал в глубокое уныние. Я ходил на свидания, часто получал отказы (но ни разу сильно не переживал по этому поводу), пару раз сам давал от ворот поворот. Не было нужды обманывать себя, я был уже немолод. Годы шли друг за другом, складываясь в пять долгих лет без любви, все мои романы длились не дольше пары недель или дней, а между ними пролегали годы полного одиночества. Я работал над книгой, как мечтательный ремесленник, апатично, совершенно не стремясь поскорее ее закончить; я почти не занимался журналистикой; ходил в спортзал; по вечерам обретался в местах вроде «Эль Митоте» или стрип-клубе «Эль Клосет»; докатился до того, что каждый вечер пьянствовал в «Эль Буллпен», «Эль Хакалито» и других заведениях, названий которых уже не помню. Когда я оглядываюсь назад, те времена видятся мне затянувшейся генеральной репетицией: настоящее горе, уныние, одиночество, саморазрушение были еще далеко впереди, а теперь, наверное, уже не уйдут никогда. В те годы медленно умирал мой отец. Умирал он долго, в течение пяти лет то попадая, то выписываясь из больницы, в панике и отчаянии сражаясь за свою жизнь, безумно боясь смерти, невыносимо страдая; он вызывал меня в Бостон отовсюду, где бы я ни находился: из Мехико, Барселоны, однажды даже из Гаваны, где я проводил некоторые исследования, — будучи уверен, что вот-вот умрет, но всякий раз выкарабкивался.
Спустя несколько дней после первой ночи с Аурой в Копилько, до моего возвращения в Нью-Йорк, ко мне, чтобы забрать ключи и занести чек, заглянула аргентинка, которой я планировал на время сдать квартиру. Художник-график, слегка за тридцать, только что разошлась со своим мужем-мексиканцем, с грустными карими глазами, подбородком с ямочкой, тонкими прямыми пепельными волосами, в узких джинсах и фланелевой рубашке, открывавшей соблазнительную развилку грудей; разобравшись с квартирой, мы отправились выпить, а затем она подвезла меня до дома. Было поздно, улица была темной и пустой, и вышло так, что мы занялись сексом прямо в машине; выскользнув из узких джинсов, она уселась на меня верхом на пассажирском сиденье; из-за ее плеча мне было видно, как на удивление быстро запотевает лобовое стекло, а свет фонаря, проникавший сквозь листву, делал его похожим на прозрачный розоватый лед. Когда в последний раз я трахался в машине? Наверное, в колледже. Это был мой первый секс за несколько месяцев. Почему этот неожиданный поворот случился именно тогда? Значило ли это, что я возвращался к жизни? Больше мы не встречались.
Вернувшись в Нью-Йорк, я не помчался прямиком к Ауре. Не назвал бы это стратегией, но я чувствовал, что у меня есть шанс, только если я не буду назойливым. Я был уверен, что ее быстро увлечет студенческая жизнь в Коламбии: занятия, новые друзья, блестящие молодые люди со всего света — лихие робототехники! Почему бы ей не забыть про меня? Я готовил себя к разочарованию и поклялся, что не буду ее в этом винить. Не прошло и трех дней, как мне позвонила мать и сообщила, что отец снова в больнице. Я поехал в Уодли, провел первые семинары в семестре, а затем по жаре уходящего лета направился в Бостон, чтобы повидаться с отцом. К тому моменту я успел написать Ауре несколько приветственных электронных писем и получил ответ с ее нового университетского адреса и номер телефона. Когда я позвонил первый раз, трясущийся и возбужденный настолько, что у меня в животе словно извивалась стая угрей, к телефону подошла кореянка, специалист-ботаник, ее соседка по комнате. У нее был молодой жизнерадостный голос, доносившийся из трубки будто дуновение свежего весеннего ветра. Она сообщила, что Аура в душе. Она была в душе, эта фраза вызвала у меня бурю эмоций: было только шесть или семь часов вечера буднего дня, не самое обычное время для принятия душа, только если не собираться куда-нибудь, например на свидание, по крайней мере я думал, что у молодых это все еще называется «свиданием». Даже теперь мне больно представлять себе этот ее ритуал, исполненный для кого-то другого: выйти из душа с тюрбаном из полотенца на голове, второе полотенце запахнуто на груди, выбрать платье, уложить волосы, надеть платье, изучить себя в зеркале, нанести макияж, снять первое платье и надеть другое, менее красивое и сексуальное, зато скрывающее круглую татуировку «инь-янь», занявшую место над ее левой грудью, когда Ауре было пятнадцать, виртуозном движением дзен-каллиграфа подправить форму губ и в состоянии сдерживаемого перед выходом в свет возбуждения, все еще босой или уже в чулках, покрутиться по квартире. Я назвал свое имя и попросил передать Ауре, что перезвоню, и перезвонил через несколько дней. Мы немного поболтали о ее предметах и преподавателях — декане, бледном перуанце, который принял ее в университет, а затем согласился на работу в Мичигане и смылся, вот так-то! — но она казалась счастливой, сказала, что устраивала вечеринку для сокурсников, что смогла найти все необходимые для приготовления мексиканской еды ингредиенты в Испанском Гарлеме, даже бутылки с мексиканским сиропом и большой кусок льда, а еще приспособления для его колки, чтобы приготовить десерт «распадос». Ей нравилось устраивать вечеринки. Я пригласил ее поужинать со мной в один из ближайших вечеров. В ответ она предложила пообедать. Я сказал, что никогда ни с кем не обедаю, поскольку это не укладывается в мое рабочее расписание. Почему я так сказал? Потому что решил, что ее предложение пообедать призвано дать мне понять, что нам стоит остаться друзьями. В те дни малейшего намека было достаточно, чтобы я пал духом. Прежде чем повесить трубку, она повторила, что днем свободна в любое время. Если бы я тогда поддался и согласился приехать в Коламбию на обед или на послеобеденную чашку кофе в Венгерской кондитерской, как бы это решение отразилось на нашей судьбе? Но наше противостояние было прервано резким ухудшением самочувствия моего отца. Его перевели из больницы в Бостоне в мрачный хоспис в Дедхэме, недалеко от Шоссе-128. Было очевидно, что попадание в хоспис предвещало близкий конец, но отец столько раз ускользал от смерти, что я был уверен: он выживет и сейчас, хотя никто в действительности этого не хотел, в особенности моя мать.