Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это не только нас касается. Тот же Леонардо Ди Каприо – а уж Америку не упрекнуть в отсутствии сложившегося института звезд – он же тоже по уши в своей теме, а не какое-то там приглашенное для важной пресс-конференции лицо.
ГОРДЕЕВА: Откуда ты знаешь?
ХАМАТОВА: Я читала его интервью. Я слежу за коллегами по благотворительности.
ГОРДЕЕВА: Слушай, всё же больные дети и тигры, за которых так переживает Леонардо Ди Каприо, – это разные вещи. Тиграми можно заниматься, только если очень сильно прикипел к ним душой.
ХАМАТОВА: А ты знаешь, как мало тигров осталось на Земле? Или, например, что слоны в Африке вымирают, их в Зимбабве осталось всего пятьсот штук?
ГОРДЕЕВА: Так.
ХАМАТОВА: А белых медведей как раз хватит на два зрительных зала в театре “Современник”.
ГОРДЕЕВА: Это очень печально. Но дети, если их рак не лечить современными средствами, умирают с гораздо большей скоростью. И меня лично это беспокоит сильнее. Хотя вот теперь я знаю целых двух человек, которым важны тигры: артист Ди Каприо и Президент России Владимир Путин. Он тоже спасает амурских тигров.
ХАМАТОВА: И слава Богу. Твои внуки скажут им обоим спасибо, если у них получится спасти тигров, и они не вымрут все до одного до той поры, когда внуки подрастут. Это же касается всей нашей планеты: меняется климат, исчезают животные, схлопывается жизнь.
ГОРДЕЕВА: Ты серьезно сейчас говоришь? Никто не замечает этих изменений, это страхи, касающиеся какого-то неочевидно отложенного времени.
ХАМАТОВА: А ты сейчас говоришь, как восемьдесят шесть процентов людей, к которым у тебя есть претензии, которые живут по принципу “ничего не вижу, ничего не слышу, моя хата – с краю”. Если ты о чем-то не знаешь, чего-то не замечаешь, это не значит, что этого нет. Экологи до этих восьмидесяти шести процентов пытаются достучаться, бьют тревогу, но они ничего и знать не хотят. А потом к ним обращается Леонардо Ди Каприо, и люди начинают слышать.
ГОРДЕЕВА: Когда вы с Леонардо Ди Каприо, наконец, встретитесь на съемочной площадке, у вас, думаю, будет огромное количество тем для обсуждения.
ХАМАТОВА: Одна-то точно будет: мы сядем и начнем обсуждать проблемы своих фондов. Вот недавно мы с Костей Хабенским вместе пробовались на одну картину, встретились на съемочной площадке. Догадайся, о чем мы говорили? Мы начали за здравие: давай разберем сценарий, давай пройдемся по репликам… Это была первая фраза. И она же – последняя, посвященная творчеству. Всё остальное время мы выясняли, у кого как дела в фондах, как у него идут дела в детской студии. Дальше он сразу переключился на то, что один парень из их студии прошел кастинг в какой-то там международный проект, а я рассказывала, как наша бывшая подопечная стала сотрудником фонда. В общем, мы уплыли. А потом нас позвали на площадку. И мы вошли в кадр, всё еще договаривая что-то про фандрайзинг, про административные расходы, про то, что нас сегодня, сейчас волнует. Волнует больше профессии, как выясняется. И когда мы оказываемся рядом с Женей Мироновым, точно так же говорим о проблемах фонда “Артист”, с Ксюшей Раппопорт – о ее фонде “Дети-бабочки”. Это – нормально, это теперь – здоровенная часть жизни нашей, без нее мы – не мы.
Летним днем на лучшей на свете римской площади San Lorenzo мы пьем кофе с артисткой Ксенией Раппопорт: пересеклись поездки, есть пара свободных часов поболтать. И мы болтаем.
Посреди беседы к столику вдруг протискивается дама в платье с крупными маками. Краснея, дама просит сделать фото. И, выдыхая, почти кричит на всю площадь San Lorenzo, обращаясь к Раппопорт: “Дорогая Чулпан! Я вас так люблю! Спасибо за всё, что вы делаете для больных детишек!” И протягивает картонку для автографа. Не дрогнув и мускулом, Раппопорт пишет на открытке: “С наилучшими пожеланиями. Чулпан Хаматова”. Когда дама отходит, Ксения спрашивает: “Подпись-то похожа?”
Подпись была не похожа. Умирая от смеха, звоним Чулпан. Она: “Вот видите, я в этом всегда была уверена: мы войдем в историю единым, неразличимым лицом благотворительности. И помнить нас будут не по именам, а по названиям фондов”. – “Или мы все просто станем одним большим фондом: «Вас еще не спасали? Тогда мы идем к вам!»” – хохочет в ответ Раппопорт. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
ГОРДЕЕВА: Черт знает, как мы вообще решились влезть в эту историю, до конца не понимая, каких затрат (душевных, физических, временны́х) она от нас потребует. Я много раз задавала себе этот вопрос. Думаю, нас по-настоящему окрыляла появившаяся тогда и очень осязаемая уверенность в своих силах, которую нам (каждой по-разному) дали первые шаги. Смотри, вот – была нужна кровь, бросили клич – есть кровь; нужны деньги, вот – мы их собрали, ребенку купили лекарства, он их принимает. Всё работает! Это, конечно, сносит голову.
ХАМАТОВА: Мы изобрели свою благотворительность, ничего на самом деле об этом не зная. А ввязавшись, уже нельзя было отступать. Но я помню, с каким отчаянием понимала: сейчас не то что по колено увязнем – по уши; утонем, захлебнемся, расшибемся… Каждый из нас наедине с собой ужасался: “Мамочки, что же я делаю! Куда я влез!” Но, видимо, мы из поколения, которое не возьмешь на слабо, мы упертые.
Кстати, знаешь, в самом начале меня больше всего поразила одна неочевидная на первый взгляд штука: оказалось, что лекарства и кровь, которые необходимы для лечения детей с онкологией, это часть дела, но еще есть “железо”, которое не менее важно, но стоит дороже, чем лекарства и кровь. Это просто какие-то адские деньги, которые никто из тех, кто не варится во всей этой больничной кухне, не представляет. Я помню, как у меня потемнело в глазах, когда врачи впервые сформулировали: “железка” – это многомиллионное оборудование, которого у нас нет, без него мы почти ничего не можем. Причем врачи рассказывали мне про это многомиллионное оборудование, сидя в РДКБ – жутко выглядевшей и снаружи, и изнутри больнице, предбанник которой был выложен какой-то разношерстной советской плиткой, продувался всеми ветрами, был полон растерянных людей. Этот предбанник, после которого надо было довольно долго идти по заплесневелому коридору, а с потолка тебе на голову то ли капала вода, то ли сыпалась гнилая штукатурка, – вот это тоже символ начала благотворительности, как я его помню. Мы бегали к детям и врачам по этому коридору, не замечая, какой он жуткий. Прибегали в отделение, не замечая, что вон там лампа отвалилась, здесь – трещина, тут – хозяйственная комната, в которую войти невозможно. А потом постепенно, из разговоров с врачами, мамами, из накопленного опыта, пришло понимание, что это всё – коридор, отделение, лампы и даже хозяйственная комната – это тоже часть лечения. Такая же важная, как кровь, лекарства и “железки”. Вылеченного ребенка надо ведь еще и выходить. Зачем нужно дорогостоящее лечение, потраченные силы и средства, если ребенок в больнице всё равно будет подвергаться смертельной опасности, может погибнуть только потому, что в отделении грязный воздух, что неправильно сооруженная вентиляция гоняет туда-сюда внутрибольничные инфекции, что на стенах в коридоре куча плесени и грибок? В общем, кажется, чуть ли не в первые месяцы и дни формального существования фонда мы понимаем, что надо делать ремонт.