Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этого мальчугана я увидел, когда он проходил слева вверх по улице на вокзал; он промок до костей и под проливным дождем держал перед собой раскрытый школьный портфельчик. Крышку он отвернул и нес его перед собой с таким выражением, какое я видел только на картинках, где изображены волхвы, несущие в дар младенцу Христу золото, ладан и смирну. Я разглядел мокрые, почти расползшиеся обложки учебников. Выражение его лица напомнило мне Генриетту: такая в нем была отрешенность, такое благоговейное упоение. Мари спросила меня с кровати:
– О чем ты думаешь?
И я сказал:
– Ни о чем.
Я видел, как мальчик перешел вокзальную площадь очень медленным шагом и исчез в подъезде вокзала. Мне стало за него страшно. За эти блаженные четверть часа он минут пять будет горько расплачиваться: вопли мамаши, огорченный отец, в доме нет денег на новые книжки и тетради.
– О чем ты думаешь? – опять спросила Мари.
Я чуть опять не ответил: «Ни о чем», потом вспомнил о мальчике и рассказал, о чем я думаю, – как этот мальчик вернется домой, в какую-нибудь соседнюю деревню, и как он, должно быть, начнет врать, потому что все равно никто не поверит, что он сделал. Он расскажет, как он поскользнулся, как его портфель упал в лужу или как он его только на минуту поставил на землю, под самую водосточную трубу, и вдруг оттуда хлынул целый поток, прямо на книжки. Рассказывал я это все Мари тихим монотонным голосом, и она вдруг спросила с кровати:
– Не понимаю, зачем ты мне рассказываешь всю эту чепуху?
– Потому что я именно об этом думал, когда ты спросила.
Она не поверила про мальчика, и я рассердился. Никогда мы друг другу не лгали, никогда один из нас не подозревал другого во лжи. Я так рассвирепел, что заставил ее встать, обуться и побежать со мной на вокзал. Второпях я забыл зонтик, мы промокли, но мальчика на вокзале не нашли. Мы прошли по залу ожидания, зашли даже в бюро добрых услуг, наконец, я спросил у контролера при выходе, не ушел ли только что какой-нибудь поезд. Он сказал:
– Да, ушел, две минуты назад на Бомте.
Я спросил, не проходил ли тут мальчик, совершенно промокший, белокурый, примерно такого вот роста, и он подозрительно спросил:
– А в чем дело? Спер что-нибудь?
– Нет, – сказал я, – я только хотел узнать, уехал он или нет. – Мы оба – и Мари и я – стояли мокрые, он подозрительно осмотрел нас с ног до головы.
– Вы рейнландцы? – спросил он. Это звучало так, будто он спросил: «Вы уголовники?»
– Да, – сказал я.
– Справки такого рода я могу давать только с согласия начальства, – сказал он.
Как видно, он напоролся на какого-нибудь жулика с Рейна, скорее всего в армии. Я знал одного рабочего сцены, которого как-то в армии надул один берлинец, и с тех пор каждый житель и каждая жительница Берлина стали для него личными врагами. Когда выступала одна берлинская артистка, он вдруг выключил свет – она оступилась и сломала ногу. Никто не поверил, как это случилось, сказали: «Короткое замыкание», но я уверен, что этот рабочий нарочно выключил свет, потому что девушка была из Берлина, а его когда-то в армии надул берлинец. Этот контролер у выхода так смотрел на меня, что мне стало жутко.
– Я держал пари с этой дамой, – сказал я, – речь идет о пари. – Слова прозвучали фальшиво, потому что это было вранье, а по мне сразу видно, когда я вру.
– Так, – сказал он, – пари держали? Да, вашему брату, с Рейна, только дай волю.
Толку от него добиться было невозможно. Я подумал: не взять ли такси, доехать до Бомте, там подождать на вокзале поезда и посмотреть, как оттуда выйдет мальчик. Но ведь он мог вылезти на какой-нибудь захолустной станции до или после Бомте. Мокрые, промерзшие насквозь, мы вернулись в отель. Я завел Мари в бар внизу, стал у стойки, обнял ее за плечи и заказал коньяк. Хозяин, он же владелец отеля, посмотрел на нас так, будто ему хотелось тут же позвать полицию. Накануне мы целый божий день играли в «братец-не-сердись» и заказывали в номер бутерброды с ветчиной и чай, а утром Мари уехала в больницу и вернулась бледная. Он со стуком поставил перед нами рюмки с коньяком, выплеснув половину и демонстративно не глядя в нашу сторону.
– Ты мне не веришь? – спросил я Мари. – Про этого мальчика?
– Нет, – сказала она, – я тебе верю.
Сказала она это только из жалости, а вовсе не потому, что действительно поверила, а я злился, потому что у меня не хватало смелости отчитать хозяина за выплеснутый коньяк. Рядом с нами грузный дядя, причмокивая, пил пиво. После каждого глотка он слизывал пену с губ и смотрел на меня так, будто хотел со мной заговорить. Ужасно боюсь разговаривать с полупьяными немцами определенного возраста, они всегда заводят речь о войне, считают, что все это было здорово, а когда напьются окончательно, выясняется, что они – убийцы и ничего «особенно плохого» в этом не видят. Мари дрожала от холода и неодобрительно покачала головой, когда я пододвинул наши пустые рюмки хозяину. Я с облегчением увидел, что на этот раз он подал их нам осторожно, не пролив ни капли. Я уже не чувствовал себя трусом. Наш сосед по стойке высосал рюмку и забормотал себе под нос:
– В сорок четвертом мы ведрами пили – что водку, что коньяк, да, в сорок четвертом ведрами, а остатки – на мостовую и подпалить!.. Лишь бы этим раззявам ни капли не осталось… – Он захохотал: – Да, ни единой капли!
Когда я снова пододвинул хозяину наши рюмки через стойку, он наполнил только одну и вопросительно взглянул на меня перед тем, как налить вторую, и только тут я заметил, что Мари ушла. Я кивнул, и он налил вторую рюмку. Я выпил обе и до сих пор радуюсь, что сразу после этого ушел. Мари плакала, лежа на кровати в номере, и когда я положил ей руку на лоб, она ее отодвинула, тихо, ласково, но все-таки отодвинула. Я сел рядом, взял ее руку, и она ее не отняла. Я обрадовался. Уже стемнело, и я целый час просидел возле нее на кровати, держа ее руку, прежде