Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этой точки зрения интересен его обзор журнала «Новый мир» за 1929 год, № 3. Он бегло, аннотационно перечисляет все материалы журнала, подробно останавливаясь только на статье В. Полонского, бичующей мещанство. Уж больно родная тема!
Но страницы газеты – только видимая часть айсберга. Часть тиража вкупе с другой евразийской литературой переправлялась в Россию. Эту деятельность организовывали К. Родзевич и П. Арапов. Был к ней причастен и С. Эфрон. Он, согласно его собственным показаниям, данным на следствии, имел переписку с польской разведкой в лице «Русс-Пресс» (русское печатное агентство). Именно через этот канал «Евразия» переправлялась в Россию. Личную связь с директором «Русс-Пресс» Антоновым поддерживал П. Арапов, Эфрон же, по его собственным словам, «связь почтовую». Кроме того, в Россию «тайно» переправляли не только газету, но и эмиссаров (с помощью «Треста», о котором не ведали… как знать, кое-кто, может, и ведал, но не Сергей Эфрон). Наконец, уделялось большое внимание пропаганде евразийских идей во Франции – с этой целью устраивались различные встречи и доклады, – и в этом тоже активно участвовал Эфрон.
* * *
А были ли на Западе какие-то источники информации, из которых можно было бы понять, что советские газеты не только не говорят всей правды, но зачастую и просто нагло врут? Были. Да даже внимательное и вдумчивое чтение советской прессы могло заставить усомниться в правдивости многих сообщений. Например, так называемое «шахтинское дело», когда инженеров-горняков г. Шахты обвинили во вредительстве и шпионаже. В отличие от последующих процессов многие обвиняемые не признавали своей вины – можно было бы прислушаться к их речам. Не хотелось. Кроме того, на Западе то и дело появлялись «невозвращенцы», т. е. люди, бежавшие из СССР или отказавшиеся туда вернуться, – они рассказывали правду о советской России. (Например, личный секретарь Сталина Б.Г. Бажанов.) Не верили. Ведь поверить – значило признать, что дело, которым занимаются Эфрон и иже с ним, – неправое дело, отказаться от мечты вернуться на Родину. А тогда… тогда зачем жить? Это для Марины Цветаевой география ее местопребывания не имела решающего значения. («Мне совершенно все равно – / Где совершенно одинокой…») Хотя и она, конечно, скучала по России и передавала приветы и поклоны «русской ржи» и «полю, где баба застится». А ее муж с некоторых пор был уверен, что его место только в СССР – только там он нужен, здесь же нет ему подходящего дела, здесь он погибнет от ностальгии. (Последнее было отчасти справедливо.)
Известная логика: там хорошо, где нас нет. В эмиграции было действительно плохо. И материально – Эфрон не мог прокормить семью. И морально – постоянная грызня разных группировок между собой, отсутствие идеи, которой можно было бы посвятить жизнь. Борьба с большевизмом теперь многим представляется невозможной. (И справедливо.) А коли так, то простое чувство самосохранения подсказывает: и ненужной. А дальше уже один шаг до самообмана: там мы поддержим все хорошее и умерим плохое. Эфрон не был гением (т. е. не мог жить искусством), но не был и мещанином (день прошел – и слава Богу). Удивительно ли, что он – стремительно – «левел».
А Цветаева в 1928 году пишет поэму «Перекоп». О прорыве Добровольческой армией укреплений Перекопского перешейка. На успех она не рассчитывала: «Потому что для монархистов непонятен словесно, а для эсеров неприемлем внутренне». «…писала я его не смущенная ничьей корыстной радостью, в полном отсутствии сочувствия, здесь в эмиграции точно так же, как писала бы в России. Одна против всех – даже своих собственных героев, не понимающих моего языка. В двойной отрешенности cause perdue [30] Добровольчества и cause perdue о нем поэмы».
Поэма основана на дневниках С. Эфрона и посвящена «Моему дорогому и вечному добровольцу». А был ли Сергей Яковлевич в 1928 году «добровольцем», то есть человеком, продолжающим отстаивать идеалы Белой армии? Нет, он теперь исповедует совсем другие идеи. Вовсе не заметить этого Цветаева не могла. Она знала, что муж теперь увлечен евразийством. Цветаева плохо разбиралась в тонкостях евразийства (как и любой теории) и в причинах раскола. Вряд ли она даже регулярно читала «Евразию». Но она была твердо уверена, что правда там, где ее муж. И готова была осуждать всех, кто осуждал Сергея Эфрона. «Воля» Эфрона в ее глазах всегда могла быть только «доброй». Она с гордостью называла его «совестью евразийства».
Многие левые евразийцы, друзья мужа, были ей лично симпатичны. О том, как далеко зашли они не только в своих взглядах, но и в своей деятельности, она не подозревала.
Правая эмигрантская печать и Эфрона и Цветаеву называла большевиками. Ее – в основном за появившееся в первом номере «Евразии» приветствие Маяковскому: «28 апреля 1922 года, накануне моего отъезда из России, рано утром, на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского.
– Ну-с, Маяковский, что же передать от Вас Европе?
– Что правда – здесь.
7 ноября 1928 года, поздним вечером, выходя из Café Voltaire, я на вопрос:
– Что же скажете о России после чтения Маяковского? – не задумываясь ответила:
– Что сила – там».
Хулители Цветаевой, во-первых, не знали (не учитывали), что в ее лексиконе «сила» вовсе не похвала, а главное – в лице Маяковского она приветствовала не представителя советской власти, не большевика, а – прежде всего – поэта. Возмущаясь несправедливостью обвинений ее в большевизме, она полагала, что это столь же несправедливо и в отношении ее мужа. Увы, те, кто считал С. Эфрона большевиком, в это время уже были недалеки от истины.
У «Перекопа» есть и другой эпиграф: «Через десять лет забудут!» – «Через двести вспомнят! (Живой разговор летом 1928 г. Второй – я)». Под этим эпиграфом Сергей Яковлевич вряд ли бы подписался. Ибо грядущее – он был в этом уверен – будет покоиться на идеалах отнюдь не белогвардейских.
М. Слоним вспоминает, что муж советовал Цветаевой не печатать «Перекоп», и она его якобы послушала. Но письма Цветаевой свидетельствуют о другом – она пыталась напечатать поэму, где елико возможно, даже не считаясь с репутацией издания, – нигде не брали. Именно поэтому, а не из-за советов Сергея Яковлевича, «Перекоп» был опубликован только после смерти автора.
В том же 1928 году Цветаева начинает писать «Поэму о царской семье». Толчком послужило стихотворение В. Маяковского «Император», ернически описывающее казнь последнего русского царя. Поэт издевается над мучеником! Такого Цветаева снести не могла. И она начинает работу, растянувшуюся на много лет (закончена только в 1936 г.). Тщательно изучает имеющиеся на Западе документы, встречается с теми, кто лично знал царя и царицу. И даже считает, что историк «задавил» в ней поэта. И прекрасно понимает, что и эта поэма не нужна никому. «Здесь не дойдет из-за «левизны» («формы» – кавычки из-за гнусности слов), там – туда просто не дойдет, физически, как все, и больше – меньше – чем все мои книги. «Для потомства?» Нет. Для очистки совести. И еще от сознания силы и, если хотите, – дара Из любящих только я смогу. Поэтому я должна». Нужно ли говорить, что и эта поэма осталось ненапечатанной? (И в отличие от «Перекопа» – утрачена. Сохранились только отдельные главы и куски да воспоминания людей, слышавших, как Цветаева читала ее на своем вечере.)