Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало быть, это еще бабушка надвое сказала: наш трехмесячный уголовник – действительно приращение собственности или угроза семейному очагу… Похоже, что сколько ни теряй, сколько ни приобретай, а все остаешься, как говорят картежники, «при своих». Налицо все те же семь соток суглинок, гитара без струн, сломанное ружье, большое деревянное распятие, тонированное под орех, автомобиль «нива», который заводится через раз. Может быть, в этом балансе заключается какая-то высшая правда, а может быть, это жизнь несправедливо равнодушна к беззаветному работнику и трудам праведным, как комете Галлея нет никакого дела до кризисов перепроизводства и упадка деторождаемости на острове Сахалин. Ведь шутка сказать: мужик тридцать шесть лет работал на родную литературу, целую полку книг написал, в Европе его знают четыре специалиста, а он в результате «гол как сокол» и ему в другой раз не на что выпить и закусить!..
Между тем любой человек, достигший известного возраста, даже из заурядных, если только у него в голове больше одной чайной ложки «серого вещества», со временем замучает себя вопросом: а что он такое на самом деле, и в чем заключается пафос его существования, и на какие такие высоты он взгромоздился, или, напротив, как глубоко он пал?
В том-то все и дело, что есть только один ответ на этот синтетический вопрос, который опять же выводится через синтетический вопрос: а что у тебя есть? что ты в итоге выслужил у своего народа? чего достиг? Вот тут-то и начинается переучет собственности, который может привести к истине адекватной инфаркту, а может не привести.
Действительно, в поисках окончательного вердикта легко бывает ошибиться, потому что у нас все не как у людей; например, Петров имеет ордена и медали, но на самом деле это еще ни о чем не говорит, поскольку ордена и медали у нас дают кому ни попадя, положим, Лидии Тимошук, которая инспирировала «дело врачей», или, положим, Лаврентию Берия, который, как известно, был Героем социалистического труда. Но если у тебя в гараже стоят три автомобиля ручной сборки, а дочка учится в Оксфорде, то ты точно не губернатор, а обыкновенный урка и сукин сын. Но если ты издаешь свои романы двухмиллионными тиражами, то ты наверняка прохиндей на ниве изящной словесности и потатчик дураку, потому что двух миллионов читателей просто не может быть. Однако же в том случае, когда у тебя один выходной костюм, дачка, похожая на курятник, под Можайском и сын работает дворником, то ты, конечно, олух царя небесного, но, с другой стороны, бескорыстный работник и порядочный человек.
У меня, правду сказать, больше одного костюма, да вот еще семь соток угодий Бог послал, а у родного русского народа я не выслужил ничего. Хотя «на заре перестройки», когда уже разрешили писать как угодно и о чем угодно, состоятельнее меня были только рубщики мяса с Центрального рынка и я без ста рублей в «пистолетном» кармане из дома не выходил. Но удивительное дело: как я прежде курил болгарскую «Шипку», так и курил, как нажимал на «микояновские» котлеты за рубль двадцать копеек десяток, так на них по-прежнему и нажимал, как ездил главным образом на метро, так и ездил главным образом на метро.
Из этого вытекает, что, видимо, труды праведные сами по себе, и само по себе вознаграждение за труды; что, может быть, беззаветного работника, состоящего на службе у огромной нации по департаменту благородного беспокойства (ибо литература есть прежде всего источник благородного беспокойства), нельзя сполна отблагодарить орденами, деньгами или недвижимостью по той простой причине, что не в коня корм, а можно расплатиться с ним свободой, покоем, неприкосновенностью, без которых не бывает цельного бытия. Тем более что писатель – такой профессии больше нет, а есть форма благотворительности, поскольку все-таки профессия – это то, что обеспечивает хлеб насущный, а ты безвозмездно думаешь за сто миллионов своих соотечественников и за здорово живешь занимаешься тем, чем, в сущности, и должен заниматься всякий порядочный работник, именно приращением красоты.
Положим, и деньги дают свободу, если их много, но какую-то ущербную, неубедительную, во всяком случае, делец не может производить высокоточные измерительные приборы, когда конъюнктура требует, чтобы он торговал солеными огурцами, и такая у него злая карма, что хоть тресни, а подай сюда соленые огурцы…
Об этом хорошо бывает подумать, обретаясь на своих кровных семи сотках, да в хороший майский день, да лежучи в гамаке. Яблони вокруг в пышном цвету, и если подует ветер, то как будто снег пошел, Чикаго неподалеку смешно играет с галками, слышно как на одном конце деревни противно брешет чья-то собака, на другом кто-то завел электрическую пилу, а ты покачиваешься в гамаке и думаешь…
«Итого: гитара без струн, сломанное ружье, большое деревянное распятие, тонированное под орех, автомобиль “нива”, который заводится через раз. А может быть, так и надо, и поделом, потому что писать нужно было лучше, зажигательней, чтобы читатель перелистнул последнюю страничку и зарыдал…»
2009
Ну так вот: сначала все будет плохо, а потом относительно хорошо, затем опять плохо, а после опять относительно хорошо.
Поздний февральский вечер. В избе смутно горит голая лампочка, тикают ходики, из-за дощатой перегородки доносится ритмическое бубнение, в том месте, где к печке прислонен веник, время от времени тонко попискивает сверчок – в остальном тишина. Но на дворе, что называется, Содом и Гоморра: оттепель, ветер, снег и такая непроглядная темень, что самым серьезным образом боязно за то, что уже никогда не настанет день. От этого в избе, натопленной до кисловатого привкуса в воздухе, кажется еще приютнее и теплей.
Бабка Василиса, немного тронутая, но в остальном крепенькая старуха в двух очках на носу, в белоснежном платке, в ситцевом платье, выгоревшем до неузнаваемости первоначальной расцветки, в ватнике с отрезанными рукавами, сидит за столом и вяжет носки из грубой собачьей шерсти. Примерно через каждые пятнадцать минут бабка Василиса приостанавливает какое-то автономное, одушевленное движение спиц, и при этом лицо ее расправляется, костенеет. Затем обе пары очков совершают замедленный взлет и упираются в стену, на которой висит небольшая застекленная рама, по-прежнему заменяющая в деревнях такую принадлежность семейной цивилизации, как фотографические альбомы. Фотографии в ней главным образом старинные, пожелтевшие, частью даже совершенно выгоревшие, как бабкино платье. Если не считать нескольких малоинтересных групповых портретов, на фотографиях запечатлены: старшая сестра Маша, решительно ни за что повешенная казаками атамана Григорьева, средний брат Паша, погибший во время конфликта на КВЖД, младший брат Саша, сгинувший в лагерях, сестра Энергия, зарезанная кулаками, муж Константин, умерший в плену и похороненный где-то в далекой-далекой Польше. Собственно, из ближайших родственников тут нет только дочери Зинаиды, так как ее фотографию два года тому назад уничтожил зять, и сына Илюши, которого нехорошо было фотографировать из-за того, что он был урод: на третьем часу его жизни Василиса немного примяла ему головку, имевшую неправильную, кочковатую форму, и своими руками сделала его идиотом; в четыре с половиной года Илюша умер, наевшись суперфосфата. Остальные все налицо: Маша, Паша, Саша, Энергия, Константин.