Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Левонтий, чего же ты молчишь?
— Да погодь ты, Максим Савельич! Не видишь — занят: дела вот Николаю Ермилычу передаю. С ним потом и будешь решать твои неотложные, сейчас потерпи чуток.
— Это что же… Неужто и тебя?
— А ты как думал? Гляди, дед, как бы и твой не пришел черед! Слышал, поди, куда немцы-то притопали?
— Слыхал, — потерянно обронил Максим. — Как же это, а, мужики? А сказывали, что Красная Армия сильнее всех. И в песнях так играли и в кине, а? Что же это, как же? К Дону, вишь, подкатил тот немой. Шутка ли?
— Не ной ты, Максим, и не мешай нам.
Обиженный вконец неучтивостью Леонтия Сидоровича, почтальон вышел на улицу. Решил, что сейчас самое бы время поврачевать душевные раны у молодой солдатки Маши Соловьевой, с недавних времен приладившейся гнать самогон. Феня и стыдила подругу, и стращала, и на комсомольском собрании слушалось Машино «персональное дело», да не помогло. Бесталанная во всех иных отношениях, Маша оказалась в высшей степени практичной в устройстве малых своих житейских благ в самое трудное военное время. На Фенины укоры решительно и со злою усмешкою ответила:
— Ты меня, Фенюха, не учи. Ученого учить — только портить. Чалишь на своем горбу дрова из лесу — ну и чаль на здоровье. А я не буду. Архип Архипыч Колымага нарубит да сам и привезет на мой двор на своей же лошади. За какую-нибудь одну поганую бутылку первача.
— За одну ли? — Губы Фенины дрожали.
— Ну, может, за две, — как ни в чем не бывало с веселым, злым торжеством продолжала Маша. — А тебе что, жалко?
— Подслушала бы, что люди про тебя говорят.
— А мне наплевать.
— Иной нальет свои бесстыжие зенки, да и будет хвастаться промеж мужиков, как ты его потчуешь и винцом и…
— Что, ай завидки взяли?
— Дура ты беспутная, Машка! Федор вернется, узнает — что тогда? Ты подумала?!
— Это уж не твоя печаль.
— Может, и моя. — Феня сказала эти слова тихо, почти шепотом, но так, что Маша испугалась, что-то дрогнуло у нее, ткнулось под сердце остро и горячо.
Она кинулась к подруге и заговорила часто, с надрывом:
— Прости меня, Феня, язык мне надо вырвать за мои слова! Не слушай ты меня! Неужто ты поверила? Нужен мне тот Колымага! Дрова привозит — это правда. А боле ничего. Не могу я сама, не привыкла. Когда был жив тятя, баловал — ведра воды не давал принести самой… И вообще — так ведь не дозовешься ни одного старика. А покажешь стакан — он тебе, бородач, и плетень подымет, и ворота починит, и хлев к зиме поправит. У тебя отец, мать не старуха еще, братишка Павлик, а я одна. Мы на собранье комсомольском горазды друг дружку критиковать, а вот бы сговориться и помочь кому всей организацией — этого у нас нету. Вот что я тебе скажу!
— Ну, хватит. На фронте не была, а вон как ловко от обороны перешла в наступление. Ты все-таки поаккуратней будь с мужиками. Болтуны они, ославят.
— Ну, этого я не боюсь. Нынче путайся не путайся с кем — все едино наговорят семь верст до небес. Ты думаешь, про тебя ничего не сказывают?
Феню точно кипятком обварили:
— Что, что про меня? Не выдумывай, слышишь?!
— Ишь как тебя перекосило! И пошутить уж нельзя…
— Нет уж, ты боле так не шути.
— Злющая ты, Фенюха, ноне. Что с тобой?
Феня не ответила. И разговор их на том и окончился. Маша по-прежнему, совершенно не таясь, гнала самогон, приносила иной раз его в поле, угощала бригадира, а тот — услуга за услугу — садился на ее трактор и «ургучил» за отчаянную самогонщицу полсмены, а ежели была ночь, то и всю смену…
Максим Паклеников, как и весь малочисленный теперь мужской род Завидова, не раз причащался на Машином подворье и хорошо знал, где хранилось у нее зелье, и мог бы без труда проникнуть в это самое хранилище, потому как ни одна дверь в избе, в погребище, в чулане ли давно уже не запиралась на замок — воры, какими в прежние времена славилось Завидово, с неких пор перевелись вовсе: оттого ли, что красть в общем-то было нечего, оттого ли, что народ сознательнее стал, а может, от того и другого одновременно. Почтальону сейчас вот ничего не стоило проникнуть в Машухин чулан, перевернуть кадушку и обнаружить под нею трехчетвертную бутыль, да и угостить себя во славу господню. Однако ж старик не пошел в центр села, где в вишневом закуте пряталась избенка Соловьевых (Федя был пятым сыном у отца с матерью, и потому его охотно отпустили к Маше, которая и расписаться-то с ним не успела, так и осталась Соловьевой). Но и отказаться совершенно от мысли побаловать себя чаркой-другой почтальон уже не мог. Присев на ступеньку правленческого крыльца, Максим попытался не спеша — куда ему торопиться? — оценить обстановку. Скоро он даже просиял весь от внезапно озарившей его догадки. Не может того быть, чтобы сдача дел закончилась у Леонтия Сидоровича и Николая Ермилрвича одним лишь этим вон сидением над колхозной канцелярией! Должна же она найти законное завершение в доме либо самого председателя, либо его восприемника! И ежели поднабраться терпения, подежурить тут, на этом вот приступке, глядишь, чего-нибудь и высидишь.
Размышляя, почтальон не забывал поглядывать и на улицу, не упадет ли его глаз на что-либо заслуживающее внимания. Скоро его наблюдения увенчались открытием исключительно важным: Максим приметил, как со стороны реки проулком вынырнул на улицу Апрель с ведром, прикрытым лопухом, и под-над самыми домами быстро пошагал в правую от наблюдателя сторону. Максим даже привстал, предельно вытянув шею, чтобы до конца уж проследить, куда это путь держит старый рыболов, и радостно, победно как-то хохотнул, когда увидал, как длинная нога Апреля лягнула дяди Колину калитку.
— Вот оно какое дело, — прошептал почтальон и весело похлопал себя по коленкам.
И когда Леонтий Сидорович и Николай Ермилович вышли из правления, молча пристроился тенью к одному из них и проследовал прямо на двор Крутояровых, куда, как он теперь знал, еще раньше пробрался со свежим уловом карасей Апрель. К появлению хозяина и еще двух его гостей рыба была уже поджарена и теперь дымилась посреди стола на черной сковороде. Апрель стоял возле разрумянившейся у печки хозяйки и, счастливый, загадочно улыбался. Максим при виде жареной рыбы не смог удержаться, чтобы не