Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дышут, родимый, не тревожься, дышут, живучи, аспиды, отдышутся…
Тимофей с остальными молчали.
Их лица, как и лицо Никитича, хранили серьезное выражение исполненной, хотя и неприятной, но необходимой обязанности.
Яков Потапович вздохнул свободно.
«И впрямь отдышатся да и улизнут восвояси; не из таковских, чтобы не ослобониться: выжиги, дотошные…» — пронеслось в его голове.
— Ну, ребятушки, спасибо вам, что помогли мне княжну, ангела нашего, от неминучей беды вызволить, вырвать ее, чистую, из грязных рук кромешников, но только ни гу-гу обо всем случившемся; на дыбе слова не вымолвить… Ненароком чтобы до князя не дошло: поднимет он бурю великую, поедет бить челом на обидчика государю, а тому как взглянется, — не сносить может и нашему князю-милостивцу головы за челобитье на Малюту, слугу излюбленного… Поняли, ребятушки?
— Поняли! — почти в один голос послышался ответ.
— Так поклянитесь мне в том всем, что ни на есть у вас святого в душеньках…
— Клянемся! — раздалось снова в один голос, среди полной тишины.
— Спасибо, ребятушки! — поклонился им всем Яков Потапович поясным поклоном.
Все они затем, молча, вернулись в сад. Никитич запер засовом калитку, и все, так же молча, разошлись по своим местам.
Яков Потапович вернулся в свою горницу.
В ней было светло от врывавшегося в окно лунного света.
Он, не раздеваясь, сел на лавку и задумался.
Мысль о том, что на дворе глухая ночь и что надо ложиться спать, не приходила ему.
Ему было не до сна.
Испуганное и побледневшее лицо княжны Евпраксии при первых словах его горячего признания продолжало носиться перед его духовным взором и ледяным холодом сжимать его сердце.
Хотя он давно стал привыкать к мысли о несбыточности мечты его о взаимности, но все же мечта эта потухающей искоркой теплилась в его сердце и служила путеводной звездочкой в его печальном земном странствии.
Теперь звездочка эта потухла и беспросветная тьма неизвестного будущего, без надежды и упований, окружила его.
Не только не пугала, но даже не выпала ему на ум возможность страшного отмщения со стороны всевластного Малюты, да и какие муки, какие терзания мог придумать этот палач тела ему, истерзанному и измученному сидящим внутри его самого душевным палачом.
Так просидел он, не сомкнувши глаз, до самого утра, и когда в доме все встали, он переоделся и спустился вниз к князю Василию.
С тревогой думал он, не дошло ли как-нибудь до него ночное приключение, но взглянув на спокойное, как всегда, лицо старика, встретившего его обычной ласковой улыбкой, успокоился.
Князь Василий, видимо, не имел даже малейшего подозрения о случившемся.
При нем вошла к отцу с утренним приветствием и княжна Евпраксия.
Она, видимо, была здорова, но лишь немного бледнее и немного серьезнее обыкновенного.
Жизнь в княжеском доме вступила в свою обычную колею.
Роковые события ночи на 29 декабря оставили самый глубокий и неизгладимый след лишь в душе Якова Потаповича.
Малюта Скуратов и Григорий Семенов были так избиты княжескими холопьями, что действительно, как выразился Никитич, только дышали.
Связанные по рукам и ногам, они лежали во мраке рыбацкого шалаша.
Лунный свет проникал в него лишь из узкого верхнего отверстия, дверное же было закрыто ушедшими плотно прислоненным дощатым щитом.
Они даже не могли испытать, в силах ли будут подняться на ноги, так как туго завязанные мертвыми узлами веревки мешали им сделать малейшее движение. Оба только чувствовали от этих впившихся в тело веревок и от перенесенных палочных ударов нестерпимую боль.
Григорий Семенов по временам тихо стонал.
Малюта был, видимо, сильнее духом. Он лежал молча, сосредоточившись.
Впрочем, его мозг жгла неотвязная мысль, причиняющая ему страшную нравственную боль и заставлявшая забывать физические страдания.
Эта мысль возникла в его уме, как только он увидал наклоненного к нему Якова Потаповича и встретился, при свете выплывшей из-за облаков луны, с его полным злобы, ненависти и презрения взглядом.
Читатель помнит, что он, Малюта, почувствовал даже в этот момент нечто вроде робости, и это только потому, что в этом взгляде мелькало для него нечто далекое, давно забытое, но знакомое.
Где он видел подобный взгляд?
Он мысленно стал рыться в своих кровавых воспоминаниях, стал переживать свою жизнь с дней своей ранней юности.
Занятый этой мысленной работой, он как-то даже безучастно отнесся к произведенной над ним княжескими слугами жестокой расправе.
Клокотавшая в его сердце бессильная злоба не могла заставить его забыть заданный им самому себе вопрос — где он видел подобный взгляд? И теперь, когда ушли это подлые холопья, когда он остался недвижимо лежать рядом с своим наперсником, тот же вопрос неотступно вертелся в его уме.
Вдруг он болезненно крикнул.
Григорий Семенов со стоном повернул к нему голову.
— Что, боярин?
Он не получил ответа и замолчал.
Смолк и Малюта.
Этот крик вырвался у него не от боли.
Он вспомнил, где он видел этот взгляд, и рой воспоминаний далекого прошлого восстал перед ним.
Он вспомнил первую казнь, на которой присутствовал в качестве зрителя, в первые дни самостоятельного правления Иоанна, царя-отрока. Он был тоже еще совсем юношей. Это была казнь князя Кубенского и Федора и Василия Воронцовых, обвиненных в подстрекательстве к мятежу новгородских пищальников[15]. Им отрубили головы, и народ бросился грабить дома казненных.
Живо вспоминается Малюте, несмотря на то, что этому прошло уже более двадцати лет, как он, вместе с невольно увлекшей его толпою грабителей, попал на двор хором князя Кубенского, а затем проник и в самые хоромы.
Чернь бросилась грабить, а он очутился один в полутемных сенях.
— Кто бы ни был ты, добрый молодец, спаси меня, коли есть крест на груди твоей! — услыхал он молящий голос.
Перед ним, как из земли, выросла стройная, высокая девушка; богатый сарафан стягивал ее роскошные формы, черная как смоль коса толстым жгутом падала через левое плечо на высокую, колыхавшуюся от волнения грудь, большие темные глаза смотрели на него из-под длинных густых ресниц с мольбой, доверием и каким-то необычайным, в душу проникающим блеском. Этот блеск, казалось, освещал все ее красивое, правильное лицо, а черные, соболиные брови красивой дугой оттеняли его белизну. На щеках то вспыхивал, то пропадал яркий румянец.