Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было и другое развлечение – азартные игры. Оперный театр держал монополию на все казино в городе, и театральные постановки долгое время осуществлялись на доходы от игры. Мария-Терезия не одобряла азартные игры по моральным соображениям, но, хоть и неохотно, разрешила их, чтобы умиротворить городскую знать (низшим сословиям запрещалось играть). Игорные столы были расставлены по всему театру, один стоял даже в зрительном зале на четвертом ярусе, воодушевляя лавочников на игру, пока шло представление. При этом игра не отвлекала от зрелища, как могло показаться. Так как оперу давали по вечерам, публика быстро усваивала постановку и свободно выбирала любимые партии, обращая все внимание на сцену – между переменами блюд, играми и светскими визитами. При этом миланцы свободно выражали свое мнение, громко крича или скандируя в сторону сцены, и художественная сторона каждого спектакля активно обсуждалась и оценивалась.
Опера, разумеется, была итальянской. А вот в театральном танце в Милане (и в других городах Италии) была своеобразная классификация. Обычно оперные театры нанимали танцовщиков двух видов: «французских» ballerini, которые выступали в партиях серьезного стиля, и итальянских исполнителей grotteschi, специализировавшихся в пантомиме и акробатических номерах, или (по выражению одного критика-франкофила) «раздражающих кабриолях» и «невыносимых пробежках с подскоками». За несколько лет до приезда Новерра в Милан балет стал популярен, и театр постоянно увеличивал число танцовщиков grotteschi. Кроме того, итальянские танцовщики и балетмейстеры давно увлекались пантомимой: античность (не говоря уже о commedia dell’arte) вызывала необычайный интерес. Анджолини, который недолго работал в Милане и мечтал поднять уровень итальянского танца в целом, писал о своем «стремлении» к «великолепию древних» и о своем глубоко патриотичном воодушевлении: «Если бы Италия была единой и могла использовать это себе во благо… она могла бы выйти на передний край и потягаться с любой процветающей и эрудированной нацией за первое место на Парнасе»43.
Как французского балетмейстера, навязанного Веной, Новерра не жаловали в Милане еще до его приезда. Незадолго перед этим они с Анджолини успели обменяться горячими высказываниями в печати: прочитав, наконец, «Письма» Новерра, Анджолини набросился на озадаченного балетмейстера за утверждение, что тот якобы единолично создал балет-пантомиму. Разве Новерр не знал, что Хильфердинг и другие (и он сам, Анджолини, не в последнюю очередь) опередили его? Разве Новерр не знал, что у балета-пантомимы долгая история, восходящая к античности, – другими словами, что балет-пантомима не французского, а итальянского происхождения? Разве он не понял, что серьезная пантомима должна подчиняться законам трагедии (единству времени, места и действия) и что отказаться от них, как предлагает Новерр, – все равно что «свалить все в кучу»? Новерр вознегодовал («Что я ему сделал? Что мои “Письма” ему сделали?»), спор принял международные масштабы, и различные издания Флоренции, Рима, Неаполя и некоторых германских государств вставали на сторону одного или другого: немцы выступали за Новерра, итальянцы (за исключением Неаполя) – за Анджолини.
Несмотря на всю эту шумиху, идеи Анджолини и Новерра, как мы теперь знаем, были более близки, чем им хотелось бы признать. Анджолини (как Уивер и Новерр) мечтал возвести балет в святилище трагедии и тоже связывал балет с пантомимой. Однако у него были свои причины для желания реформировать танец. Несмотря на сочувствие Просвещению, интерес Анджолини к «естественному человеку» Новерра был минимальным, и он ничего не знал о добродетелях Уивера. Для него пантомима означала античность и выдающееся наследие итальянской культуры.
Новерру это ничем не могло помочь. К его приезду Милан был всецело на стороне Анджолини. Хуже того, Новерр, настояв на том, чтобы привезти с собой группу французских танцовщиков, высокомерно игнорировал миланских исполнителей grotteschi. Пьетро Верри – литературный критик, общественный деятель и выдающаяся фигура итальянского Просвещения – обвинил Новерра в «импульсивности и гордыне, доходящей до грубости». Он обрушился на новерровское «царственное представление из жалости к нашей итальянской неотесанности» и уверял, что успех Анджолини в Милане был куда больше, потому что тот был «воспитанным и скромным» и ставил балеты на итальянский вкус44.
Балеты, поставленные Новерром в Милане, были амбициозны и включали ряд его венских «хитов». Но миланцы остались к ним равнодушны. Верри неохотно признал, что танцы Новерра были мастерски исполнены и выглядели «великолепно» в «технических аспектах», однако его пантомимы он нашел сырыми и неоправданно кровавыми. В «Агамемноне» пять человек были безжалостно убиты в жанре пантомимы, что возмутило публику. Привыкший к облегченному итальянскому стилю, Верри не мог оценить того, что так отличало Новерра, – сочетания элегантных французских танцев и ужасающих пантомим под тяжеловесную программную музыку. Шокированный пристрастием Новерра к «крови… мести, раскаянию, отчаянию», он писал брату в Рим о том, что, возможно, подобное нравится Штутгарту, но Милан вовсе не был впечатлен: «Встряски в виде такой бойни нужны лишь тупой нации; это как горчица для огрубевших рецепторов; мы еще способны воодушевляться, поэтому испытываем отвращение на таких грубых представлениях»45.
Несмотря на внешнюю самонадеянность, Новерр был глубоко уязвлен желчным тоном итальянских критиков. Неслучайно именно в Милане он стал сомневаться в идее реформы танца. Проблема была не в балете – вниз его тащила пантомима. Резко изменив свое мнение, он признавался, что пантомима уже представляется ему удручающе грубым средством выражения – «самым убогим, затруднительным и ограниченным» из подражательных искусств. Он устало подтверждал, что без пространной программы жест не способен держать сюжет, и, несмотря на все его намерения, как ни печально, пантомима застряла «в детстве». Подтверждением его поражения стала программка к балету «Горации и Куриации» на тринадцати страницах с изложением сюжета, которую он отпечатал для зрителей, не знакомых с пьесой Корнеля46.
Миланцы вымотали Новерра и одновременно с тем разоблачили. Его высоко трагедийные балеты – с гримасами, утрированными и угловатыми позами и манерно ритмизированными движениями – возможно, и были эмоциональны, но не вызывали доверия и не получили всеобщего признания, как он надеялся.
У потерпевшего поражение в Милане Новерра оставалась последняя надежда – Парижская опера. В 1770 году дофин (ставший пять лет спустя королем Людовиком XVI) сочетался браком с Марией-Антуанеттой. Вскоре после прибытия в Париж австрийская принцесса решила вдохнуть в Оперу новую жизнь. Глюк последовал за ней из Вены в 1773 году и в течение последующих пяти лет выводил сдержанное музыкальное сообщество Парижа из спячки. В 1776 году юная королева беспечно нарушила традицию выдвигать на руководящие посты кого-либо из сотрудников Оперы и назначила главным балетмейстером Новерра, чем вызвала напряженную обстановку в театре и завышенные ожидания среди публики. Философ Жан-Франсуа де Лагарп взволнованно писал, что пора, наконец, Парижу заполучить «величайшего балетного постановщика со времен возрождения искусств и достойного соперника Пилада и Батилла». Говорили (не всегда лестно), что чтобы заставить Новерра приехать, пришлось построить «золотой мост»47.