Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утро и большую часть дня я провел в нашем тесном офисе, расположенном в колокольне церкви Святого Варфоломея, чувствуя на себе тяжесть окружающего здания, шпиль которого тянется к небесам. Я смотрел в окно. Пытался думать. Пил холодный кофе и сидел, чувствуя тихое тиканье у себя в груди, в голове.
Лодыжке Энджи накануне вечером придали правильное положение и зафиксировали гипсом в отделении экстренной помощи Медицинского центра Новой Англии. Утром я еще только просыпался, а она взяла такси и поехала к своему врачу, чтобы показать, как наложили гипс, и узнать, чего ждать после его снятия.
Я зашел в церковь, сел в полумраке, пахнущем ладаном и хризантемами, на переднюю скамью, встретил пристальный взгляд нескольких святых, смотревших на меня из витражей глазами, формой напоминавшими драгоценные камни, посмотрел на огоньки свечек, мерцавших за алтарным ограждением из красного дерева. Я думал: зачем надо было ребенку в восемь лет испытать на себе все самое ужасное, что только есть в этой жизни?
Я поднял взгляд на Иисуса, державшего раскрытые ладони над золотой скинией.
— В восемь лет, — прошептал я. — Объясни зачем?
Я не могу.
Не можешь или не объяснишь?
Нет ответа. С лучшими из них Господь может помолчать.
Ты позволяешь явиться в этот мир ребенку, даешь ему восемь лет жизни. Позволяешь, чтобы его похитили, две недели, триста тридцать часов, девятнадцать тысяч восемьсот долгих минут пытали, морили голодом, насиловали. И затем последнее, что он видит, — лица чудовищ, которые пронзают сталью ему сердце, срезают с лица плоть и перерезают горло в ванне. К чему все это?
— К чему ты все это устроил? — громко спросил я. Гулкое эхо отразилось от каменных стен.
Тишина.
— Зачем? — прошептал я.
Опять тишина.
— Нет ответа, будь он проклят. Так, что ль?
Не богохульствуй. Ты в церкви.
Теперь я знал, что голос, говорящий у меня в голове, принадлежит не Богу, а, может быть, моей маме или какой-нибудь покойной монахине, но что-то мне с трудом верилось, чтобы Господь Бог вникал в технические подробности бытия, когда мы все так в этом нуждаемся.
Но опять-таки, откуда мне знать? Может быть, если он все-таки существует, то так же мелочен и ничтожен, как и все мы.
Если так, то это вовсе не тот Бог, за которым я бы мог последовать.
И все же я сидел на скамье, не в силах уйти.
Я верю в Бога потому… потому что что?
Доказательством существования Бога мне всегда казался талант — то, с чем родились Ван Гог, Майкл Джордан, Стивен Хокинг, Дилан Томас. И любовь.
Ну, хорошо, я в тебя верю. Но не уверен, что ты мне нравишься.
Это — дело твое.
— Что хорошего в том, что ребенка насилуют и убивают?
Не задавай таких вопросов. Твой разум слишком мал, чтобы понять мой ответ.
Я понаблюдал за мерцанием свечей, вдыхая вместе с воздухом растворенное в нем умиротворение, закрыл глаза и стал ждать выхода своего духа за пределы бренной оболочки, или снисхождения благодати, или покоя, или чего там, черт возьми, как учили монахини, следует ждать, когда окружающий мир становится невмоготу.
Примерно через минуту я открыл глаза. Видимо, сказалось то, почему не быть мне хорошим католиком, — не хватает терпения.
Задняя дверь церкви отворилась, послышался стук дерева о дерево, и знакомый голос произнес:
— Вот черт!
Потом дверь закрылась, и на площадке между церковью и лестницей, ведущей на колокольню, появилась Энджи. Она уже собралась подниматься в офис, но, увидев меня, улыбнулась и неуклюже развернулась на костылях.
Спустившись на две покрытые ковром ступеньки, Энджи проковыляла мимо кабинок для исповеди и купели для крещения, перед скамьей, на которой сидел я, остановилась, уселась на алтарное ограждение и прислонила к нему костыли.
— Привет.
— Привет, — ответил я.
Она посмотрела на потолочную роспись, изображающую Тайную вечерю, потом снова на меня.
— Ты — в церкви, и она все еще стоит?
— Представь себе, — сказал я.
Мы посидели некоторое время молча. Энджи, запрокинув голову, рассматривала потолок и какую-то штуку, врезанную в лепнину над ближайшим пилястром.
— Какой приговор вынесли ноге?
— Врач говорит, трещина под воздействием нагрузки в дистальной части левой малоберцовой.
Я улыбнулся.
— Приятно повторить такие слова, да?
— Дистальная часть левой малоберцовой? — Она широко улыбнулась. — Точно. Сразу чувствуешь себя как в амбулатории «Скорой помощи». Следующий раз попрошу их сделать биохимию крови и померить артериальное давление. Срочно.
— Тебе, наверное, некоторое время двигаться нельзя.
Она пожала плечами:
— Да. Но они так всегда говорят.
— Надолго этот гипс?
— На три недели.
— Никакой аэробики.
Она снова пожала плечами:
— Много чего нельзя.
Я некоторое время созерцал свои ботинки, потом снова посмотрел на нее.
— Что? — сказала она.
— Душа болит. Сэмюэл Пьетро. Не могу не думать о нем. Когда мы с Буббой заезжали, он был еще жив, наверху и… мы…
— Вы находились в доме с тремя хорошо вооруженными параноиками-уголовниками и не могли…
— Его тело, — сказал я, — оно…
— Уже установили, что это его?
Я кивнул.
— Такое маленькое. Такое маленькое, — прошептал я. — Голое, нарезанное на… Господи, Господи, Господи. — Я смахнул кислые слезы и запрокинул голову.
— С кем бы тебе хотелось поговорить? — участливо спросила Энджи.
— С Бруссардом.
— Как он?
— Примерно так же, как я.
— А Пул? Что-нибудь говорят? — Она наклонилась немного вперед.
— Плохо, Энджи. Говорят, не выкарабкается.
Она кивнула, опустила голову и так сидела некоторое время, слегка покачивая здоровой ногой.
— Что было в ванной, Патрик? То есть что именно ты там видел?
Я покачал головой.
— Давай, — сказала она тихо. — Это же я. Я смогу это выслушать.
— Не могу, — сказал я. — Только не это. Стоит подумать — все так и встает перед глазами — и умереть хочется. Не хочу носить в себе эту память. Хочется умереть, чтобы от нее избавиться.
Энджи осторожно соскользнула с ограждения алтаря, ухватилась за сиденье скамьи, подтянула к ней все тело и развернулась. Я подвинулся, она села рядом со мной, обхватила мое лицо ладонями, но я не мог посмотреть ей в глаза. Мне казалось, что от излучаемых ее руками тепла и любви на душе станет только тяжелее, она не только не обретет равновесие, но еще хуже станет. Энджи поцеловала меня в лоб, в веки и в слезы, высыхавшие на