Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закрыв глаза, тут же провалилась в забытье. Но через время вдруг что-то пробудило, подняло… Было давно за полночь. Бродила. Уходила. Дух ее куда-то рвался. Обнаружив, что запер дверь, спрятал ключи, будто во что-то уперлась. В полусознании, как если бы и подчинялась не самой себе, но нахлобучив одежду, глядя сквозь него, в никуда, угрожающе завывала одно и то же: дай уйти, отпусти. Это вселило в него злость или такую же ненависть к ней, да, теперь он уже ненавидел это животное, издеваясь над ней, он бросал в нее что-то грязное — а она отвечала ему тем же. Наконец она вспомнила… Заговорила… Она думала, что забеременела, она решила, что этого зародыша не будет, сама решила, все сделала… Что он понимал… Ничтожество… Если бы этот его зародыш в ней был, то его бы уже не было… Так она произносила с наслаждением, как бы даже на языке медицины: “зародыш”… Все сказав, ощущая вокруг себя даже не молчание или тишину, а сдавленную будто до полного отсутствия в ней жизни атмосферу, слюняво улыбаясь, чему-то радуясь дурочкой, стихшая, в блаженстве успокоилась и, еще подождав, насладившись, прилегла на диванчик, потому что устала.
А через несколько минут уже противно храпела.
Страх…
Унижение…
Стыд…
Бешенство…
Ничего этого не почувствовал, лишь усталость — и освобождение. Как мало он знал себя, оказалось. Лег на полу в комнате. Что он сделал, ведь что-то же он должен был сделать? Он погрузил эту квартиру во тьму, просто выключил свет.
Утро. Кто-то толкает его. Это она. Наверное, ждала бы, но вид спящего собакой на полу стал невыносим. Она собралась, хоть ставшая такой короткой ночь своей порчей объела ее лицо. Оно какое-то голодное, темное, будто уже из прошлого…
Дрогнул голос… Голос, он и вернулся к ней, не обманывал, самой чистой явью. Той, что говорила в ней, с ним… В этой наполненности душевной отсутствует какой бы то ни было смысл. Все хрупко, нежно. Хочет казаться твердой, чужеродной, но сейчас же расплакалась бы, выплакав лишь горе.
Он это чувствует, поэтому долго молчит. Но все мучительное долго будет выговаривать себя, пока очистится… Очистились? Простили себя? Но что должны понять… Забыть — но это как забыться. Ее страхи… Его страхи… Вот что их мучило и оттолкнуло. Но как будто и боялись друга друга, как страшно было просто смотреть друг другу в глаза, начиная тогда протягиваться еще лишь словами навстречу, искать выход… Мысль — ведь она хотела избавиться от его ребенка — но разве он cам хотел, готов был даже к одной мысли, что может родить? Он тупо не чувствовал ее страхов и что это значило для нее… Но если бы случилось, это случилось — склонял бы сам избавиться. Тогда бы, конечно, хоть бы что-то понял, почувствовал… И это ему бы пришлось говорить ей, сознаться в том, что же для него главное… Что главное для него сейчас — это они сами, их жизнь, то есть, конечно, он сам, его свободное, так сказать, состояние. И вот уже она — ничего не говорит, решаясь избавить его или пусть даже себя от ошибки, но совершает ошибку, ошибается… До последней минуты не знает, отчего все так рвется внутри — и разорвалось. Никто, кроме нее, не знал, что сделала, то есть никто бы так и не понял, умри она, для чего, зачем?! Всадить в себя десяток этих ампул, когда ничто не стало бы утратой, и ничто не принесло бы облегчения. Кто же мог отнять ее у него? Она, только она сама и могла отнять — вот он, ответ. Или это уже такой же вопрос, что потребует однажды к ответу?
Слова, слова, слова… С ними что-то входит, как само время, и они тут же сгорают, так мало у них этого времени, кажется, одно слово — как одно мгновенье. Сколько мгновений нужно было, чтобы повернуть это же время вспять… Торжественно зачем-то выливаются в раковину остатки водки. И это она дает ему обещание никогда не пить, верит свято всем своим словам, а от него ждет если не нежности, то хоть какой-то теплоты, ведь оживает лишь для любви… Она забудет о бредовой идее пытаться строить свой дом, семью под чужими крышами… Ему нужна мастерская для работы, эта квартира становится теперь его мастерской. Дом ее — это его дом, жить они будут на проспекте, с матерью, по-другому не может быть. Его выставка в марте. Он должен только работать и ни о чем больше не думать. Его денег хватит прожить до весны. И весной она получит свой диплом… Весной они станут мужем и женой… Весной, весной! И она, конечно, пропишется у него, с него хватит ее комплексов, он устал, и не то время… Все по карточкам, по талонам… Она не понимает, в какое время они живут?! А дети, если дети? Она что же, к своей маме улетит, в Магадан? Будет в Магадане рожать его детей? В Магадане устраивать в детский сад, в школу, воспитывать? Жить? Работать? Он все решил. Все знал. Спасает, не зная кого, ее или себя, но потом, будто терпящих бедствие, их подобрал маленький диванчик, что был для того только и нужен, чтобы кого-то спасать. Эти несколько досок могло бы носить, как щепки по волнам, если представить такое… Где-то росло дерево. Чьи-то руки его срубили. Чьи-то руки распилили на доски, облагородили, собрали под размер. Люди ложились на диванчик, они, каждый своим, только дорожили. Эти доски не стали шкафом или гробом, не пошли на угли, не превратились в какое-то еще творение рук человеческих. Если бы думать об этом диванчике как о живом, то вся его жизнь — это воспоминание о людях и людей о нем… Он превратит и это свое воспоминание в образ.
Эта обстановка, жуть заброшенной квартиры вдруг соблазнила, заполнилась воображением, мучеником которого он давно уже стал.
Саша переедет на проспект через несколько дней…
Уезжая, она просит порвать рисунки, для которых позировала. Что могли иметь какую-то цену — это было ей противно. Она не хотела, чтобы кто-то когда-то их увидел… Чтобы кому-то хоть когда-то попали на глаза… Но ведь это значило совсем другое, о чем думала, ничего ему не говоря. Он бы осмелился их только сжечь. Унести и сжечь, но в укромном месте, чтобы не привлечь внимания. Около дома ютился сквер, у пруда, невдалеке от шоссе. Это место вечерами пустовало, даже не выгуливали собак. Может быть, оно считалось в такие часы опасным. В сквере был поставлен монумент павшим воинам, неизвестно почему на этом месте, но делавший его каким-то кладбищенским, так что хотелось обойти стороной. Он вышел уже в темноте. Прямо на снегу сжигал один за одним листы… Секрет, письма — вот что это было, еще никогда так легко не освобождался от своих тайн. Жег, согревая голые руки…
Бумага и пламя.
Огненные прихотливые цветки.
Отпадающий лепестками хрупкий пепел.
“Война будет”, — голос за спиной. В нескольких шагах от него стоял человек в шинели без ремня и погон, глядя на огонь. Седеющий, с непокрытой головой на холоде — и овчарка, что замерла у его ноги, не приближаясь к огню.
Молчание.
Отошел в темноту, отделившись от самого себя тенью. Тогда и овчарка, обернувшись тенью, растворилась в темноте.
Молчание.
Она уедет одна — он останется один.
Будет приезжать, навещать их с матерью, возвращаясь домой будто бы откуда-то издалека.
Теперь его возвращения домой всегда ждут две женщины.