Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут я увидел из окна знаменитого Медного всадника. Увидел и очень обрадовался. Наконец-то что-то знакомое.
— Мишка, смотри! — позвал я.
— А у нас во дворе, — сказал он, — все уже матом ругаться умеют. Даже детсадовские и девчонки.
— Ну и что?
— А ты — не умеешь!
— Как это «не умею»? — я тут же забыл о Медном всаднике.
Автобус повернул с набережной налево и остановился у тротуара. Нас качнуло.
— Я умею. Я уже давно умею!
— Ты — не умеешь! — вынес приговор Старостин. — Знаешь почему?
— Почему?
— Ты всегда оглядываешься, когда матные слова говоришь.
Старостин посмотрел на меня торжествующе. И он был прав.
Прежде чем сказать плохое слово, я всегда оглядывался, нет ли рядом взрослых. Дома мне строго-настрого запрещали говорить вслух неприличные слова. Сначала их было совсем немного. Первым было слово «жопа», которое я услышал в детском саду. Я спросил у мамы, что оно означает, и мама ужасно рассердилась. Потом постепенно этих слов стало накапливаться все больше и больше. И о каждом я всякий раз добросовестно докладывал родителям. Пока, наконец, мама не сказала мне, что такие слова никогда ни при ком нельзя произносить. Особенно при девочках. Я еще тогда подумал, это очень несправедливо, что при девочках нельзя, но решил с мамой не спорить, а вслух поинтересовался:
— А при мальчиках можно?
Отец, читавший в кресле газету и слышавший наш разговор, как-то странно кашлянул.
— Ни при ком нельзя! — строго сказала мама. — Но при девочках особенно!
Помню, эта непонятная мамина фраза очень меня удивила. А папа еще добавил с угрозой:
— Понял, что мама сказала? Еще одно такое слово от тебя услышу — ремня получишь!
Так что Старостин попал в самую точку. Я очень редко произносил плохие слова и всегда боялся, что мне за это попадет.
Старостин глядел на меня насмешливо и даже стал тихонько напевать, постукивая при этом пальцами по раскрытому учебнику родной речи. Там девочка-Гитлер, оскалившаяся страшной улыбкой, по-прежнему протягивала учительнице-фашистке стакан вместе с пышным букетом, словно говоря: «Я тебе — цветы, а ты мне за это, будь уж добра — налей». Я решил прибегнуть к испытанному способу — не обращать на Старостина внимания. Отвернулся к окну и принялся разглядывать Медного всадника, как будто он и в самом деле был мне интересен.
Гул мотора замолк, и в автобусе воцарилась тишина. Теперь даже можно было слышать тетку-экскурсоводшу. Она своим жалобным смешным голосом рассказывала про Петра Первого, про победу над Швецией, про окно в Европу. Я ее внимательно слушал и даже обрадовался, узнав, что Петр Первый, оказывается, победил злого шведского короля. И еще у Петра Первого мне понравилась вытянутая вперед рука и растопыренные пальцы. Совсем как у певца Муслима Магомаева, когда он пел про «малую землю».
— Аствац! — позвал меня Старостин. Я не реагировал. — Слышь, Аствац! Смотри, чего покажу!
Я повернулся к Старостину.
— Вот, меня во дворе научили.
Он сложил вместе ладони и растопырил пальцы.
— Зырь сюда! — кивнул он в промежуток между указательными и средними пальцами.
Я посмотрел.
— Знаешь, что это? — спросил он хитро.
— Не знаю…
— Не знаешь?
— Ну, это… наверное, два седла.
— Сам ты два седла! — рассердился Старостин. Он приблизил лицо к моему уху и громко шепнул:
— Это — женский хуй!
— Чего? — не понял я.
— Женский хуй! — уверенно повторил Старостин и убрал руки.
Потом тревожно спросил:
— Будешь еще смотреть?
— Я! Я — буду! — снова повернулась к нам с переднего сиденья Оля Семичастных.
— Миша, — сказал я строго. — При девочках это нельзя!
— Чего нельзя? Чего нельзя? — застрекотала Оля Семичастных. — Я уже все слышала.
Старостин заговорщицки мне подмигнул:
— Показать ей?
— При девочках это нельзя! — повторил я, как меня учила мама.
— Мы тебе, Семичастных, не покажем! — важно объявил Старостин. — Ты — ябеда. Все вы ябеды-отличницы — фашистские алкоголики. Правда, Аствац?
Я серьезно кивнул.
— Ах, так? Ну и не надо! — она дернула руку вверх, поднялась со своего места и объявила на весь автобус: — А Старостин и Аствацатуров болтают!
Экскурсоводша сделала нам замечание, и мы притихли.
— Я ведь о чем-то тебя предупреждал! Мы ведь о чем-то, кажется, договорились? — в голосе папы росла угроза.
— Почему ты опять уселся рядом со Старостиным? С самым отпетым?
— Сейчас он скажет, что все места были заняты, — вмешалась мама.
— Как ты посмел? Что это такое? — снова зарядил отец. — Что это такое, я спрашиваю?
— Что «что такое»? — заморгал я.
— Леня, он над нами издевается, по-моему, — заключила мама.
В голове вдруг полыхнуло красным. Изнутри стукнула в лоб теплота. На одну секунду мне показалось, что разлились тяжелые сумерки, хотя в комнате было светло и над нашими головами горела люстра. Меня внезапно охватило дикое бешенство.
— Я не ругался! — завопил я, затопал ногами и почувствовал, что из носа потекло. — Надоели вы мне! Фашисты! Ненавижу вас всех!
Я топал ногами и кричал. И сам не разбирал, что кричу. Родители не вмешивались. Только мама неуверенно пыталась взять меня за руки, но я все время вырывался.
— Андрюша, успокойся… — тихо говорила она.
Тут я почувствовал, что очень устал. Я набрал в грудь воздуха и из последних сил закричал:
— Жопа! Слышите? Жопа!
А потом закрыл лицо руками и принялся реветь. Родители, стоявшие прямо передо мной, искривились и начали таять, пропитанные плачем.
— Вот видишь, — услышал я сквозь собственные всхлипывания укоризненный голос мамы, обращенный в сторону. — Видишь, до чего ты довел ребенка?
Ей что-то ответили. Мало-помалу мой плач начал стихать.
— Он весь в соплях, — констатировал отец.
— Жопа… — повторил я уже не очень уверенно.
— Ладно, герой, — смущенно велел папа. — Иди это… в ванную… умойся.
Через час мы сидели за столом и обедали. В кухне стоял трескучий запах подгоревшего масла — мама приготовила котлеты. Родители разговаривали о чем-то своем и, казалось, не обращали на меня никакого внимания. И вдруг папа, как будто невзначай, спросил:
— Слушай, красавец. А почему она все-таки тебе замечание вкатила?