Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, старина, был грех. Спать не мог от ненависти. Зачем ты от меня эту ненаучную фантастику требовал?
Он опять рассмеялся.
– А я, – говорит, – тогда сам первый раз в жизни имел дело с досками. Помнил только с училища: «Для полного использования кубатуры трюмов необходимо тщательно следить за расшпуриванием леса…» Ну а еще когда ты меня ненавидел?
– Когда ты выпивал на стоянках, а мне запрещал.
– А еще?
– Когда заставлял печатать на машинке свои документы.
– И такое было?
– Было.
– Ладно, меняй гнев на милость.
– Давно сменял.
– А знаешь, с досками у меня что-то роковое связано. Сели в Сплитских Вратах, погода ухудшается. Что делать? Тысячу семьсот тонн леса за борт выкинул. Его вокруг судна качает, в борта жахает. Думали какую-нибудь боновую запруду соорудить, чтобы хоть часть груза не унесло. Но куда там… И еще все время попугаи орут. Набрали мои морячки попугаев. На продажу, конечно. А потом, когда поволокли теплоход в Одессу на буксире, у меня в Дарданеллах вдруг правая рука отнялась. Надо подписывать кипы документов, а я не могу ручку взять. И начальничек на борту крупный, вижу: не верит мне, думает, симулирую, чтобы специально не подписывать. Во положеньице!..
Во всех мемуарах диалог вообще всегда выглядит обыкновенной липой, если, конечно, у тебя за пазухой не было магнитофона. Но и пересказ не годится. Ведь мы тогда РАЗГОВАРИВАЛИ…
На девятый день был у его вдовы. Ждал слез. Не дождался. Она держала себя в руках. И отчаянно ругала моряков. Вот, мол, вечно бегаете от трудного, серого, страшного. Только в семье какие-нибудь неприятности – дочь в институт не приняли, бабушка при смерти, зять запил – вы шмыг в моря! И там себе безбедно шатаетесь, а мы на суше все расхлебываем. И до того, мол, вы самовлюбленные, что вот захотите прямо в море помереть, и тут вам лафа – там и мрете, а как здесь теперь без вас жить? Если даже могилы не осталось? Как дочь воспитывать?
Оказывается, Юра еще в курсантские времена сказал невесте, что решил умереть на мостике. И его вздорное по современным временам желание взяло да и сбылось.
…Красивая певица пела в ресторанчике «Сплитски Врата» на набережной Сплита.
Слова, конечно, были непонятны, но иногда проскальзывали и знакомые. Песня отлетала от уютных ресторанных столиков в черное, уже ночное море, к проливу Сплитски Врата. Один-два слушателя-туриста поднимали над головой руки и делали несколько хлопков. Певица наклоняла к самым губам стебель микрофона и говорила слова благодарности. Ее тяжелое платье искрилось под прожектором, как перья сказочной птицы.
Бог мой, какая тоска по Франциске начала шевелиться во мне… Официант совершил тур вальса вокруг столика, опоражнивая пепельницу, заменяя стакан со льдом. Я поманил его пальцем. Он застыл и изогнулся.
– Вы не могли бы мне перевести слова песни? – попросил я.
– О! Пожалуйста! Это не наша пьеснь. Мадьярска пьеснь… Бедный крестьянин… Бьедняк… Пойма чужую лошадь… Его пойма и закрыли в тюрьму… Пойма и закрыли на дно тюрьмы…
– Грустная песня, – сказал я.
– О! Йес! – Он испытывал глазами: чего мне еще понадобится?
Певица запела опять, гортанно, покачиваясь вместе со стеблем микрофона.
– А что она поет теперь? – спросил я. Я не стал бы так утруждать отечественного официанта. Да он и не стал бы утруждаться.
– Опять мадьярска пьеснь… «Во мне вино… уже два литра… и потому у менья хорошее настроение… У меня собачье настроение… Я собака, и потому мнье очень хорошо…»
Я повернул стул спинкой к другим ресторанным посетителям и уставился в черное, ночное уже море.
Между мной и набережной шли гуляющие. Все они шли сами по себе. Отчужденность была стопроцентная. Или я просто не умею общаться с незнакомыми, или действительно всем было наплевать друг на друга. И мне тоже стало свободно. Я достал блокнот и кое-что записал о Франциске, о своей рабской трусости. Это нужно было потому, что тогда я думал о рассказе про первую любовь: детскую, начавшуюся еще где-нибудь во втором классе, но пронесенную потом через всю жизнь, хотя совершенно не состоявшуюся по причине трусости героя.
В те годы Юрий Казаков замечательно писал такие вещи, и его рассказы возбуждали и заводили, навевая очень серьезное и сильное желание творчества. В его рассказах на нескольких страницах то как-то медлительно, то мгновенно ощущались и неизбывность, и конечность времени и времен.
Романтизм есть или должен быть в любой художественности. Я не о литературоведческом романтизме. О романтической составляющей красоты. В самом приниженном и грязном реализме, в самом распущенном футуризме, в самом холодном классицизме, если они искусство, есть романтизм, ибо «если звезды зажигают – значит – это кому-нибудь нужно».
Не знаю, пробовал ли Юрий Петрович Ребристый писать, но читатель он был с большой буквы. Он с детства жил с книгами, стихами. Я-то знаю, как сложно уместить в закутке души двух таких своенравных и ревнивых, прекрасных и коварных, юных и вечных женщин, как любовь к морю, морской серьезной работе, и любовь к художественному.
Вот море Юре и отомстило. Уверен, оно толкнуло его к экрану радара, когда сполохи маяка на входе в пролив Сплитски Врата уже высвечивали самые потаенные углы рулевой рубки. Зачем ему был радар? Наваждение… «Если в том, что болтаемся по морям всю жизнь, есть смысл, то он в таких минутах…» «Камо грядеши?..» Какая-то дурацкая строчка мелькнула в усталом мозгу капитана, эхо стихотворения – и «Профессор Николай Баранский» загрохотал по камням.
После тяжелых аварий у большинства капитанов возникает отчуждение от моря и обыкновенный страх, даже если им разрешают работать; страх перед необходимостью вести судно дальше, и дальше, и дальше…
Конрад, конечно, все это отлично знал. И в тридцать семь лет бросил плавать.
Наши капитаны уходят на пенсию в шестьдесят!
…Ночная тишина спускалась с гор на южный город Сплит.
Музыка смолкла, и певица исчезла.
Только Адриатика чуть шелестела штилевым накатом.
«Пассажирский теплоход „Латвия“ Черноморского пароходства валовой вместимостью 5035 per. т. 6 июня 1975 г. при хорошей погоде и отличной видимости следовал из Корфу в порт Сплит с пассажирами на борту. В 09.30 третий помощник капитана взял пеленг и измерил расстояние до ориентира, ошибочно принятого им за остров Стипански. В дальнейшем, продолжая определяться тем же методом и по тому же ориентиру и видя, что точки „уходят“ влево от курса, он, не известив капитана, постепенно уклонился вправо от назначенного курса 346, ведущего в Шолтанский пролив, на курс 357°, который вел в другой узкий проход между островами. В 09.30 капитан поднялся на мостик. С обстановкой он познакомился чисто зрительно, не проверив достоверность обсерваций третьего помощника. Взглянув через четверть часа (впервые после возвращения на мостик) на прокладку, он не увидел ничего сомнительного. И только в 09.53, видя остров прямо по носу в непосредственной близости, капитан засомневался в достоверности места судна. Посмотрев на карту, он понял наконец весь драматизм ситуации. Надеясь еще провести судно узким проходом между островами, он скомандовал: „Право на борт!“ Но было поздно. Примерно через полминуты, развернувшись всего на 20°, судно ударилось о каменистый грунт, получив очень большие повреждения».