Шрифт:
Интервал:
Закладка:
твой с реальными потерями. Не до потерь ему. И не стал борзеть — решил «врасти в материк».
— Ошибочка здесь. Я стрелять… ну, плохо стреляю. В Ростове в госпитале медбратом служил… У меня тяжелая контузия, с тех пор сплю плохо, мочусь по ночам. Не по адресу. Это вам к крутым надо.
Обиделся деловой, покраснел. И на Пуха:
— Ты кого привел, внатури? Мне стрелок нужен, а это фуфел! Ты Пух облажался, и значит ты сам фуфлыжник. Кто из вас гонит, тот и станет за базар отвечать.
Иван бочком, бочком выбрался из конторы. Там шум гам: деловой уж Пуха трясет.
Посожалел Иван — зарплата завтра. Да делать нечего. Хватит с него скандалов, непонятой любви, соловьев до рассвета, помятых проституток, деловых с пальцами.
Видно не уйти ему от судьбы.
В военкомате произошла заминка.
В документах у Ивана черным по белому как клеймо — госпитальное «негоден». Чинуша в погонах, что отвечал за набор по контракту, сначала ни в какую — вали и все. Инвалид! Иван дождался на улице, протянул чинуше деньги. Тот взял и сказал, что если Иван дурак, то ничего уж не поделаешь.
Назначил ему назавтра к обеду.
На следующий день Ивану подписали все бумажки. Чинуша на прощание руку протянул. Иван резанул его зеленым на выкате.
Отец истопил баню.
Иван обмылся наспех, в горячее не заходил. Только и бани было, что березовым духом надышался из приоткрытой парной. После мытья он раскинулся на лавке, но показалось ему, что смотрит на него кто-то. Огляделся, даже в окошко глянул — никого. Наготы своей застеснялся. Чудно. Понял Иван — это бог на него смотрел. Будто на медкомиссии врач: годен или не годен? Хоть и бог, а все равно Ивану неловко, а потом подумал — чего ж неловко, бог ведь сам людей сотворил такими.
Тогда стал Иван богу молиться:
— Боженька истинный, — молился Иван, — направь меня по верному пути.
Он вспоминал, как молилась мать. Мать шептала разные добрые слова и просила у кого-то, кого называла богом, всяких благ. Еще про покойников говорила хорошее.
Иван вспомнил, что в доме есть икона богородицы.
— Богородица, обереги меня, чтоб как с братом не случилось. Не от страха за себя, а так, что боюсь за мать. Она, если я загнусь, заболеет и может умереть. Отец один никуда не годный, он затоскует. Жить здесь мне не… не получается. Оттого что кровь на мне, наверное?.. Видно теперь мне платить… Я не простил им, они звери потому что. А я — человек. Ты мне и прости… Убивать больше не стану, не хочу больше руки марать. Пусть не десять будет, как задумал сначала, да и девятерых хватит.
Он подумал, что нужно и богу самому сказать.
— Господь, господь… — а чего еще сказать не знает Иван, так и перестал молиться.
Вышел он на воздух в трусах и майке. Теплая осень, самое бабье лето. У Болотниковых Шалый забрехал, на другом дворе в ответку гавкнули, и пошел перебрех по всему селу.
О боге больше не думалось.
Закурил. Шурочка вдруг ему вспомнилась, и он будто услышал ее голос, где она бархатно тянула: «Свою судьбу с твоей судьбою…»
— Да, видно, не судьба, Александра, нам… Жаль, что так все случилось, жаль.
Ивану пришла мысль. А что если плюнуть на все эти правила, обиды, да и пойти сейчас к Шурочке и сказать ей: Александра, я, вот, люблю тебя, и на сына твоего не в обиде, давай жить семьею!
Он даже встал и шагнул с крыльца.
Но, увидев белые свои ноги, сконфузился: ведь голый он, по жизни голый, как солдат первогодок в батальонной бане…
Как ни хотелось идти на кладбище, а пошел Иван.
Постоял у могил, в небо сощурился.
Соколина-бродяжник махнул через бугор и сел на высокую ветку: перья оправил, поклевал меж когтей. От кладбищенского забора стайка ворон шарахнусь с карканьем. Соколина глянул туда-сюда и, вскинувшись сразу ввысь, полетел смело как и подобает гордой птице.
Земля за лето стверделась. Холмик на могиле мягкий. Иван рукой копнул и разрыл поглубже до густоты глинистой. В ямку опустил серебряный «Крест» и присыпал, затрамбовал ладонью. Поднялся, стряхнул с колен.
— Как обещал, брат… твой орден.
Со степи подуло. Первый раз за осень — холодным. Небо синее. К вечеру оранжевое с горизонта потянет — раскрасит небесный купол. Как первая звезда проглянется, птиц уж не увидишь: какие по заборам жмутся, а какие крепче крылом полетели к солнцу за кровавый горизонт.
* * *
Весело на Дону в сентябре, просторно душе бродяжьей.
Хочешь, на берегу сиди и камушки бросай, пойдут по мути круги; волна мелкая — рябь бежит по воде. Можно еще на теплоходы глазеть. Много всего ходит по Дону: проплывают мимо архангельские лесовозы, ракетки с пассажирами шмыгают, буксирчики покачиваются у причала.
Иван выбрал скамейку ближе к воде. Каштаны над головой. Легко у Ивана на душе, жмурится на Дон. Где-то слева большой порт. Дрожит воздух. За дымкой, будто широкой акварелью прописанные, громоздятся у пирсов белые красавцы лайнеры.
В поезде, пока ехал, приснился Ивану брат Жорка.
На груди у брата серебряный «Крест». А грудь красным залита. «Извини, — говорит Жорка, — не прибрано у меня. Тут везде запросто. И твои тут рядом». «Кто — мои?» — удивился Иван. И видит ангелов. Ангелы разные, ребенок один. Все в черном. У мальчишки дырка в виске. «Брат, чего же они в черном, если они ангелы?» — спрашивает Иван, а Жорка отвечает: «А это их ангелы. Тут же все одинаковые. Они за своего бога умерли. Теперь они тут вместе с остальными, которые за нашего бога — правильно умерли. Но эти, что неправильно — твои. Считай их, брат, считай, не пропусти ни одного, а то им горько станет, заплачут они, что ты их бросил, забываешь. А сосчитаешь всех, ни одного не пропустишь, тогда…» —