Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И теперь он сидел напротив нее, чисто выбритый, в белой рубашке, видно, с воли, а не оттуда, откуда она, так, по крайней мере, ей представлялось, – и спокойно повествовал о том, какие секретные сведения он ей передавал, где и когда они встречались и сколько раз, и что эти сведения предназначались для Сергея Яковлевича Эфрона, находившегося в Париже.
– Подлец! Вы лжете! – крикнула Тамара.
Следователь ее остановил, а Павел Николаевич продолжал повествовать. И когда под конец он сказал ей:
– Ну что вы упираетесь, хватит, ну раз делали дело – надо сознаваться! Ведь я же сознаюсь!..
Тамара не выдержала и, схватив чернильницу со стола, запустила ею в Павла Николаевича. Попала ли она в него, покалечила ли его, она не видела, успела только заметить, как чернила разлились по белой рубашке. Ее поволокли в карцер.
Это рассказала мне сама Тамара. Она не знала, что Толстой был посажен еще до нее, в июле. Что был он в свое время завербован НКВД и что, попав теперь в руки своих «вербовщиков» на Лубянку, сразу стал давать показания, которых требовали от него, и благодаря этому, видно, избежал насилия. И что на суде он откажется от своих показаний, но будет судим вместе с Сергеем Яковлевичем и его товарищами и расстрелян.
Когда Эмилия Литауэр стала оговаривать себя и Сергея Яковлевича? Толстой – в начале августа. Наверное, тогда он и дал показания на Алю, и она была арестована. Теперь следствию надо было выбить показания дочери против отца. (Дико все это писать! Все кажется таким неправдоподобным, таким чудовищным, больным вымыслом. Но приходится еще и еще раз повторять: все это было, было, было!)
27 сентября, ровно через месяц после ареста, у Али выбили признание, что она является агентом французской разведки и что отец ее тоже агент французской разведки… Что ж, сдавались и закаленные войнами полководцы, и старые революционеры, прошедшие царские тюрьмы, ссылки, подполье, не выдерживали методов, разработанных Лубянкой. Правда, Аля все же найдет в себе мужество и почти сразу откажется от слов об отце – на себя у нее сил уже не хватит…
Итак, Сергей Яковлевич еще был на воле, еще ездил сам на Лубянку и ручался головой за политическую благонадежность дочери и Эмилии Литауэр, а на него уже оформлялось «дело»!..
И опять ночью у болшевской дачи затормозила машина, но вряд ли кто теперь спал по ночам на этой даче… Разве что дети да пес. И настороженное ухо сразу уловило тихо подкатившую машину, скрип калитки и шаги…
Это напишет потом Марина Ивановна. На этот раз очередь была Сергея Яковлевича. Было это 10 октября. Ранним-ранним утром, по той же самой дорожке, засыпанной ржавыми иглами, по которой ушла Аля, уходил и Сергей Яковлевич. Теперь уже окончательно и навсегда из жизни Марины Ивановны.
Ну а дальше? Что произошло дальше на этой болшевской даче? Стояла уже осень. И по ночам были заморозки. И было холодно и сыро. И приходилось топить печь. И Марина Ивановна и Мур собирали днем на участке хворост и сучья. А дни были короткими, и слишком рано за окном становилось темно, и слишком темными были эти осенние ночи, и слишком долго надо было ждать рассвета…
«Ночные звуки и страхи…» – ждала ли Марина Ивановна, что могут приехать и за ней? Ждала. Год спустя она записала в тетради: «Поздравляю себя (тьфу, тьфу, тьфу!) с уцелением…»
…И снова у калитки затормозила машина, и снова в ночи, как галлюцинация, топот ног и стук в окна и в дверь! Это было под праздник, под седьмое ноября, под двадцать вторую годовщину Великого Октября.
ЗА КЕМ?
Забрали Клепинина. Его жена была в Москве, и ее арестовали там, как и ее старшего сына Алексея Сеземана.
Марина Ивановна рассказывала Нине Гордон о той страшной ночи. Пока шел обыск, Клепинин сидел в кресле в растерзанной на груди пижаме, уставившись в одну точку, безучастный, равнодушный ко всему, нетутошний уже. Он судорожно прижимал к себе последнее живое существо – бульдога! Бульдог взгромоздился к нему на колени и в предчувствии разлуки подвывал, скуля, лизал ему лицо… Чекистам пришлось несколько раз повторить, что надо одеться. Клепинин не слышал. Собака не давала одеваться, кидалась на чекистов, не давала увести. Ее заперли. Она выла, скреблась когтями, билась о дверь.
На даче остались Марина Ивановна и Мур.
– В эти страшные годы мог быть арестован каждый. Мы тасовались, как колода карт! – говорил Борис Леонидович Тарасенкову.
К счастью, карта Марины Ивановны выпала и затерялась. В Болшево приехала Нина. Она приезжала и тогда, сразу после ареста Али, когда был еще Сергей Яковлевич. Теперь Нина бродила с Мариной Ивановной по пустой даче, совсем пустой. Мур отсутствовал. Они зашли на Алину терраску, где та так старалась создать хоть какой-то уют. Там были ее вещи. Безделушки из уральских камней на подоконнике покрылись толстым слоем пыли.
– Уйдемте отсюда, – сказала Нина.
– Да… – сказала Марина Ивановна. – Я тоже сюда не могу заходить…
Потом она прошептала:
– Я всех боюсь, всех… – и глаза у нее стали дикими.
И она не выдержала и ушла с той проклятой дачи, ушла с Муром, захватив с собой из вещей только то, что они могли унести[29].
Так закончилось «болшевское заточение» Марины Ивановны и началось ее скитание по чужим углам…
Сначала был Мерзляковский. Куда же еще, к кому она могла бежать! У Лили, у Елизаветы Яковлевны, нашла свой приют Аля, когда приехала из Парижа, теперь Марина Ивановна и Мур. Два лежачих места под углом, одно совсем коротенькое, другое в длину Мура, и две двери наискосок, одна из комнаты Елизаветы Яковлевны, другая из коридора. И когда Мур, читая, забывался, а он, конечно, забывался и вытягивал ноги, – то пройти из комнаты или в комнату Елизаветы Яковлевны было уже невозможно.
«Есть нора, вернее – четверть норы – без окна и без стола, и где – главное – нельзя курить…» – говорила Марина Ивановна.