Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот уже Димон, движением, скопированным у голливудских копов, наклоняет злосчастную чебуречью головушку в дверь автомобиля, и мы уже готовы навсегда расстаться с нашим загадочным скитальцем, и Сапрыкина напоследок орет: «Небось деньги дать, сволочи, так отпустили б! Пидарасы!», но тут наконец-то вмешивается тетя Шура:
– Леш! Миленький! Погоди! Я сейчас… только погоди, не уезжай… я сейчас…
С удивительной быстротой прохромала она в свою избушку и тут же вернулась, неся в протянутой к ментам руке невероятную красную пятитысячную бумажку.
– Вот, сынок, возьми, пожалуйста. Только нашего-то парня отпусти, а? Он же ничего худого-то не сделал! Отпусти, а?
Все кроме Лады застыли в изумлении.
Даже Пилипенко не сразу нашелся:
– Ну ты даешь, бабка!.. Ишь… Все им пенсии не хватает… Ну ладно… Эй ты, чмо болотное, давай отсюда. Сделай так, чтоб я тебя долго искал!
Это пожелание Чебурек понял без перевода и охотно исполнил, даже не поблагодарив в этот момент Егоровну.
А Лехе стало как-то не то чтобы противно, не то чтоб совестно (как говорил Жора в подобных случаях: «Где была совесть, там х… вырос!»), но как-то нехорошо, неприятно. И Димона лишать заслуженной добычи не хотелось, да и невозможно было, но и перед односельчанами все-таки было неудобно.
– Ты, баб Шура, чо-то много дала, – капитан полез в толстый лопатник, вытащил несколько бумажек и с кривой улыбочкой сунул их соседке. – На вот сдачу тебе. А то скажешь…
Машина тронулась, но была тут же остановлена заполошным криком Александры Егоровны:
– Стой! Леша! Стой!
– Ну чего тебе еще?
– Да ты обсчитался, Леш! Тут все пять тысяч и есть!
– Дура ты все-таки, баба Шура!.. Ну поехали, чо уставился? Поехали, говорю!
Вот так Александра Егоровна выкупила из неволи праведного иноверца, а капитан Харчевников сделал наконец доброе дело, которое, надеюсь, зачтется ему при подведении окончательных итогов.
Ведь если разобраться, настоящих, отъявленных сволочей среди нас гораздо меньше, чем принято считать.
Мещане! Они и не знали,
Что, может, такой и бывает истинная любовь!
Эдуард Аркадьевич Асадов
Ранняя весна – сколько щемящей, поэтической грусти и прелести слилось в этом словосочетании, и какая же это на самом деле гадость!
И длится она, в отличие от зрелой, благоуханной и благословенной, весны невероятно долго, томительно, выматывая душу ожиданием и не сбывающимися надеждами, что вот, кажется, и проглянет свет и синева из этих темных и тяжелых, как мокрая вата, туч. Глаза б мои не глядели на медленно гниющий, все более и более грязный целлюлитный снег, на голые и склизкие черные деревья, на шугу (если я правильно употребляю это слово) под промокшими окоченевшими ногами, и особенно на вылезающие на серый свет безобразные остатки нашей прошлогодней жизнедеятельности.
В общем, никакая не пора любви, а сущее наказание, авитаминоз да мигрень, цинга да озена (это зловонный насморк, которым меня запугивала сестра, если я не дам ей меня лечить), пародонтоз да гангрена с водянкой.
Я решил было вообще пропустить это неприятное время года, но тут вспомнил о Барсике, которому уделено незаслуженно мало внимания. Крылатое выражение «мартовский кот» пришло мне на ум, и, по естественной ассоциации идей, я решил посредством Барсика предать, наконец, публичному поруганию и уничижению многовековые усилия деятелей искусства по эстетизации и даже сакрализации самой что ни на есть оголтелой кобелино-кошачьей похоти. В некотором смысле это должно было стать и актом запоздалого покаяния, поскольку и в моей любовной лирике можно при желании найти образцы подобного скудоумия и легкомыслия.
Сквозь магический кристалл мартовская глава представилась мне драматической сценой, вернее диалогом между Ладой и Барсиком, писаной, естественно, белым пятистопным ямбом с вкраплением шекспировских рифмованных двустиший. Лада, удивленная постоянными отлучками блудливого кота, спрашивает его о причинах такого странного поведения и сетует на то, что он, наверное, огорчает хозяйку, и неужели ему не стыдно, и неужели он их совсем не любит. Барсик презрительно фыркает и ответствует:
Любовь?! Да что ты знаешь о любви,
Убогое (или бескрылое?) домашнее созданье?!
И далее следует вдохновенный (по-настоящему вдохновенный и поэтичный) монолог Барсика во славу беззаконной и свободной любви. Как вы догадываетесь, состоять он должен был из цитат и квази-цитат из всей доступной автору мировой поэзии – от Сапфо и Катулла до Цветаевой и Бродского.
Среди зароившихся в моем мозгу строк с неизбежностью зазвучало и блоковское «Приди, бери меня, торжественная страсть!». Полезши во второй том, чтобы проверить свою память и впервые с пятнадцати или шестнадцати мальчишеских лет прочитав стихотворение «В дюнах», я просто-таки взвыл от восторга! Какие к чертям центоны, какие стилизации! Зачем же пересказывать своими неловкими словами то, что уже так замечательно пропето?! Не надо! Помещаем весь этот поразительный текст с единственной просьбой к читателю – наслаждаясь им, представляйте себе, пожалуйста, не только сомовский портрет «бога в лупанарии» (хотя и это уже достаточно комично), но и четвероногого героя-любовника нашей хроники —
Я не люблю пустого словаря
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».
Я рабства не люблю. Свободным взором
Красивой женщине смотрю в глаза
И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра —
Сияющий и новый день. Приди.
Бери меня, торжественная страсть.
А завтра я уйду – и запою».
Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Ее питал. И в ней – всё те же знаки,
Что на моем обветренном лице.
И я прекрасен – нищей красотою
Зыбучих дюн и северных морей.
(Пропустим все-таки не очень относящееся к делу, хотя и очень красивое описание финского пейзажа.)
Так думал я. И вот она пришла
И встала на откосе. Были рыжи
Ее глаза от солнца и песка.
И волосы, смолистые как сосны,
В отливах синих падали на плечи.
Пришла. Скрестила свой звериный взгляд
С моим звериным взглядом. Засмеялась
Высоким смехом. Бросила в меня
Пучок травы и золотую горсть
Песку. Потом – вскочила
И, прыгая, помчалась под откос…
Я гнал ее далёко. Исцарапал
Лицо о хвои, окровавил руки