Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не кого-то. Меня.
Я открыла глаза. Мирослав смотрел на меня, печально улыбаясь.
— За что? Вы не сделали мне ничего плохого, — пробормотала я, понимая, какие глупости говорю, но думая, что надо что-то сказать, как-то возразить ему. Он кивнул.
— Тем лучше. В вашем сердце не будет мстительности. Вы будете чисты.
Мне было трудно дышать; привалившись к замшелой коре платана, я глядела на Мирослава. Внезапно я поняла всю серьёзность его намерений; сейчас он не шутил — потому что на эту тему нельзя шутить, даже таким, как он…
— Вы прокляты, — задыхаясь, проговорила я. — Вы прокляты и хотите, чтобы я избавила вас от проклятия? Чтобы ваша душа обрела покой?
Лицо Мирослава посуровело.
— Чепуху говорите, — нахмурился он. — Такой вещи, как проклятие, не существует. Меньше верьте мопперовской мистике.
— Мистике? А разве ваше существование — не мистика? Вы не пользуетесь зеркалом, — сбивчиво заговорила я, — я видела, как вы брились. Почему? Ведь это правда?
— Неужели вы думаете, что не сможете увидеть меня в зеркале? — криво усмехнулся Мирослав. — Я такое же физическое тело, как и вы, и так же отражаю свет. Не ищите мистики там, где её нет. Вам не приходило в голову, что я не пользуюсь зеркалом по другой причине? Потому, что оно отражает меня слишком хорошо?
— Как это? — не поняла я. Мирослав разгладил усы, и лицо его приняло серьёзное выражение.
— На человека можно навести морок. На зеркало — нельзя. Оно всегда будет отражать меня таким, какой я есть. А вид моего настоящего лица в зеркале невыносим даже для меня самого.
Я знала, о чём я его сейчас спрошу.
— А я… вас таким видела?
— Видели, — кивнул он. — Вы помните, когда это случилось.
— Тогда, когда вы сняли куртку и показали мне шрамы? Ведь правда?
— Да.
Моё сердце лихорадочно заколотилось; с трудом сознавая, что делаю, я запустила руку в сумочку. Скользкий стеклянный кружочек не давался в руки, он прыгал по дну сумки, и всё же я нашарила его и извлекла на свет.
— Что вы делаете? — приподнял бровь Мирослав.
— Хочу посмотреть на вас ещё раз.
Я вытянула руку с зеркальцем так, чтобы в него попало отражение Мирослава — тёмные волосы, падающие из-под сдвинутого набок берета, воспалённые карие глаза, оттопыренная губа. Едва поймав его черты в зеркале, я содрогнулась. Это был тот человек, с которым я только что разговаривала здесь, в парке, который с усмешкой предлагал мне его убить — и не тот. Его улыбка была улыбкой, пронесённой через века жестокости и кровавых смут, — улыбкой Чеширского кота с лицом палача. Лицо это лучилось юмором, на который способен лишь тот, кто умирал и воскресал столько раз, что всё, имеющее для нас значение, для него не стоило ничего, — тот, кому нечего терять, кроме верности своему сердцу; и тёмная красота его огромных глаз была нестерпима, она источала то же страшное тепло, что и его тело. С усилием я отвела взгляд от стекла и сунула зеркальце в ридикюль.
На меня смотрел прежний Мирослав, насмешливый и чуть печальный, но всё же обычный — усталый тридцатипятилетний иностранец с припухшими от бессонницы веками. Он проследил за тем, как я убираю зеркало, снял берет и положил его на траву, отбросив назад волосы.
— Вы согласны?
— Я… не знаю, — похолодев, выговорила я. — Ведь меня повесят. Что я сделаю с вашим телом?
— Трусость, трусость, снова трусость, — с горечью ответил Мирослав, не глядя на меня. — Самая непристойная из болезней вашей цивилизации. Успокойтесь, у вас не будет проблем с законом. Если вы сделаете всё правильно, моё тело исчезнет само собой — оно обратится в пепел, и от него не останется ни следа.
— Боже, боже, — повторяла я; меня трясло. — Вы уверены?
— Абсолютно.
— Но когда? Когда?
— Завтра, — со своей жуткой улыбкой сказал Мирослав. — Завтра, до захода солнца. Скажем, в четыре часа.
Совершенно без памяти, я кивнула. Как во сне, я сняла перчатку и протянула ему руку. Мирослав коснулся её своими толстыми красными губами, не так, как целуют руку женщинам, так, как прикладываются к церковному кресту, и тепло его губ прошло по моим жилам, вызвав шум в ушах и звон во всём теле. Мы смотрели друг на друга взглядом пойманных партизан, связанных той жестокой порукой, что крепче рыцарской преданности и супружеской верности. Он доверился мне весь, отдал себя в мою власть, и я не могла его обмануть.
— Завтра, — сказала я. — Завтра, в четыре часа.
21 сентября 1913. Всё пропало! Я не могу, я не в силах об этом писать… Но нет, мне придётся записать это, рассказать всё по порядку. Моё платье всё ещё в его крови, я запачкала страницы дневника. Что со мной? Что-то тянет меня попробовать его кровь на вкус. Как Элоиза? Стану ли я Элоизой, взяв в рот его кровь, или мне суждено навсегда остаться Дороти Уэст? Неужели я — Дороти Уэст, и это навсегда?
Я не спала всю ночь; данное мною сгоряча страшное обещание нагоняло на меня лихорадочный жар. От бессонницы я чувствовала тошноту и едва прикоснулась к завтраку, во рту было сухо, как будто его набили войлоком. Минни Паркер, заметив моё состояние, начала было отпускать шутки по поводу сердечных недугов. Не знаю, что на меня нашло; я поднялась из-за стола и выкрикнула в её адрес непристойное ругательство. Не дожидаясь, пока побледневшая и изумлённая Минни что-либо ответит, я бросилась назад к себе в комнату и без сил упала на кровать. Там я неожиданно для себя забылась в тяжёлом болезненном сне.
Проснулась я в десять минут четвёртого. У меня страшно болела голова, я ощущала тяжесть во всём теле. Наспех переменив платье и кое-как причесавшись, я нахлобучила на голову шляпку и чёрным ходом вышла из дома. Всё вокруг меня было как в тумане; пульсирующая боль сверлила висок, и в метро я едва не потеряла сознание от духоты. Я стала лучше соображать, когда очутилась на улице. Спотыкаясь, я добрела до дома Мирослава, подобрала обломок кирпича и ударила им в дверь.
Он открыл мне сам, и я успела увидеть выражение облегчения на его лице — прежде, чем губы его успели сложиться в обычную ироническую улыбку.
— Вы всё-таки пришли, — сказал он, придерживая тяжёлую дверь.
— Да, я пришла, — ответила я, не зная, что ещё сказать. Он посторонился и пропустил меня в дом.
Видя, что меня шатает, он взял меня под руку.
— Поднимемся наверх, в мой кабинет, — сказал он. — Там будет удобнее.
Он говорил так, как будто речь шла о деловой беседе; но нежность, с которой он поддерживал меня, странным образом контрастировала с его тоном. В первый раз в его прикосновении ко мне появилось нечто интимное — нечто выражающее желание. Увы, я знала, каково это желание — какая консумация мне предстоит.
— Лучше бы, право, вы убили меня, — не выдержала я, сжав его руку. Он мягко высвободился. Мы были в его кабинете. Там многое переменилось: книги со стеллажа были собраны в два дорожных чемодана, стоявших открытыми на полу, исчезли чайный столик со скатертью и диван. Я опустилась на облезлый стул, пододвинутый Мирославом.