Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Разве ей трудно приехать?
– Ей ближе во дворец, чем в крепость, – пожал плечами Александр Христофорович. – Вдовствующая императрица приказала твоей maman беречь себя, и она бережет.
Гость протянул Бюхне второе письмо. Князь улегся на кровать, откинулся спиной на подушку и развернул лист.
– Это от брата. «Помни только, что ты обязан верностью государю. Знаю, обо всем, до тебя касающемся, ты уже донес следствию. Но боюсь, как бы узы ложной дружбы не завлекли тебя на вредную стезю».
– Узы ложной дружбы, – протянул Александр Христофорович. – Это про нас.
– Да нет же, – отозвался князь. – Николай пишет о заговорщиках.
– А то я не понял.
Глупость Бюхны вошла в поговорку. Единственный вопрос, которым Бенкендорф задавался с первого дня знакомства: как Сержу удалось окончить пансион? Родные доплачивали учителям? Или те уставали возиться с недотепой? С глаз долой, из сердца вон.
В том-то и беда, что выгнать Бюхну вон из сердца не получалось.
– От тестя. – Следующее письмо перекочевало Волконскому в руки. Тот даже на секунду подался назад, так страшно ему было получить отповедь старика. – Хочешь, я прочту?
Серж через силу кивнул.
– «Ты называешь меня отцом. Так повинуйся! Благородным, полным признанием ты уменьшишь свою вину! Не срамись! Жены своей ты знаешь ум и сердце. Ее привязанность к тебе безгранична. Несчастного она разделит участь. Посрамленного – никогда. Не будь ее убийцей!»
Арестант вскочил с топчана и заходил по камере.
– Чего они хотят? Вырвать у меня Машеньку? Ее и так уж нет рядом. Вырвать признания? Разве я мало рассказал? Намедни Чернышев упрекнул меня: «Стыдитесь, князь, прапорщики больше вашего показывают».
– Мне только зубы не заговаривай! – сорвался гость. – Ты на первом же допросе назвал 21 фамилию, из коих десять оказались непричастны. Бюхна, почему ты все время врешь?!
Арестант замер на середине своего стремительного движения от угла к столу, рухнул на топчан и закрыл лицо руками.
– Скажи по совести, неужели правда, что твой брат пишет? – Бенкендорф с раздражением тряхнул его за плечо. – Будто ты за час до венчания уехал вдруг к полковнику Пестелю, твоему шаферу, и учинил там подписку в верности шайке Южного общества? А Пестель-хитрец взял ее с тебя, чтобы ты потом, прельстясь тишиной семейной жизни, не отвалил на сторону, как Мишель Орлов.
– Правда, – выдавил из себя Бюхна.
– Ну ты дурак! Ты дурак! Просто дурак! – Александр Христофорович не нашел слов. – А тесть твой Николай Раевский говорит, будто прежде чем отдать тебе дочь, взял другую подписку: о том, что ты выйдешь из тайного общества.
– И это правда.
Бенкендорф опустился на кровать рядом с узником и тоже закрыл лицо руками.
– Почему? Ну ответь мне, почему? Зачем тебе это понадобилось? Каждый, кому не лень, гнет тебя через колено!
– Не знаю.
Наступила пауза. Оба молчали, тяжело дыша. Сергей вытирал ладонями слезы.
– Помнишь, как мы жили? – вдруг спросил он совсем иным голосом. – Когда были молоды? Двум смертям не бывать… Последняя копейка ребром… Пьянство, молодечество и блядовство беззазорное.
Гость вздохнул.
– Утром учения, манежи, вахтпарады, потом гулянья по набережной, обеды в трактире, вино через край, потом по борделям, потом в театр, вечером в гости или на балы в приличные дома. В правилах чести все были щепетильны. Стрелялись через одного. Хотя шулерничать не считалось за порок. А продажный любовник не назывался подлецом. Что это было? Затмение?
– Молодость, – протянул Бенкендорф. – Есть что вспомнить.
– Ага, вот я и вспоминаю. Летом на Черной речке мы с Мишелем Луниным жили в одной избе. А рядом в палатке держали двух медведей на цепи. Да у нас еще была свора из девяти собак. Я одну приучил. Скажешь ей: «Бонапарт», – она кидается на прохожего, валит на землю и стаскивает шапку. Вот мы напились и вздумали среди бела дня пускать фейерверк. Поблизости, на даче министра Кочубея, обитала тетка его Загряжская, которая и пришла нам сказать, что фейерверки порядочные люди пускают ночью. Так мы ее медведями и собаками чуть до смерти не затравили, говоря, что нам любо зажигать петарды днем!
Бенкендорф привалился спиной к стене, сложил на груди руки и блаженно улыбнулся.
– Помнишь, как мы встретились в лагере после Тильзитского мира? Пережить не могли такого стыда. Выпили три полуштофа гданьской водки и пошли гулять по бивуаку. Мочились на костры и удивлялись, что они не гаснут.
– А помнишь, мы взяли на двоих польку, и она выкидывала такие… Да чего говорить! Хорошее было время. Я за два года из гвардейского ротмистра вышел в генералы с лентой и весь в крестах. А что потом?
– Потом у всех было что, – посуровел гость. – Не одному тебе карьеру приморозили. Я вон до сих пор числюсь в армейской дивизии.
– Разве государь тебя еще…
– Что захочет, то и пожалует. А выпрашивать не буду.
Волконский передернул плечами, изображая полное презрение к милостям забывчивых монархов.
– Я все-таки хочу, чтоб ты понял. – Он взял друга за руку. – С чего мы начали? Вот молодость. Сплошной разгул. Потом война. Блеск и слава. Потом… Пустота. Середина жизни, и ты ничего не сделал. В 19-м году я оказался в Киеве. Встретил там Мишеля Орлова. Он повел меня к себе на квартиру. У него собирались офицеры из 4-го пехотного корпуса. И там мне открылось… я был поражен… воображение мое забилось, как в лихорадке. Вот оно! Есть иная колея. Я подумал, что преданность отечеству должна меня вывести из душного склепа. Я захотел новой жизни, со смыслом, с пользой для родины. Позднее подружился с Пестелем, и превосходство его разума покорило меня.
– Н-да, – протянул гость, не зная, как реагировать. – Добрая половина допрошенных вступили в ваше общество из-за тугого продвижения карьеры и скуки гарнизонной жизни.
– Ты не понял.
– Да нет. Понял. Я не меньше твоего хочу пользы отечеству и считаю крепостное право позорным. Но губить себя и губить целую страну… Ты не Мишель Орлов, и тебя государь решительно не хочет прощать.
– Мне все равно, – с усталой апатией бросил Волконский. – Лишь бы Машенька…
– И вот это последнее, – рассердился Бенкендорф. – Как другу говорю: оставь девчонку. Ты достаточно надурил в своей жизни, чтобы дурить в чужой. Тебе тридцать восемь лет. Ей двадцать. Долг ее заставляет быть с тобой, не чувства.
– Я напишу ей, – выдавил князь.
– Что именно?
– Мое дело.
– Ладно, давай.
Волконский снова подошел к столу, оторвал от дешевого зеленоватого листа четверть, свинцовым карандашом испакостил ее и быстро, стараясь не смотреть на друга, сунул ему в руку. Они простились. Уже на улице Бенкендорф развернул листок. За месяцы следствия он стал нечувствителен к стыду читать чужие письма. «Машенька, прежде чем я опущусь в могилу, дай взглянуть на тебя еще хоть один раз, дай излить в твое сердце чувства души моей».