Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ро-о-оза! Ро-о-оза!!! Чао, Оля, чао! Ку-ка-реку!!! Гав-гав!!! М-р-р-рмя-а-ау!!! Ро-о-оза!
– Все, хватит орать! Надо заходить и досыпать. Завтра всем на работу. Тем более Кордонские уже зашли. Значит, уже нечего ждать. Идемте и мы.
– Доктор, так я завтра зайду, доктор? Может, как раз завтра, если повезет, у меня оно выскочит?
Еще немного постояли во дворе, повозмущались, как можно верить слухам, как можно… Побрели в дом. Опасливо. Уставшие. Пошли досыпать. Навстречу всем, кто входил в дом, по ступенькам в панике во двор бежала сонная Роза. Кто-то все же позвонил ей в двери, позаботился, чтоб она тоже недоспала. Светало…
На губах ее красная помада. Красная, огненная, как дракон. Как три красных огненных дракона. Как огонь из трех голов красных огненных драконов. Это как будто была последняя помада на планете, последняя. Иначе она бы ее так не берегла. Это бывшая жена двоюродного брата бывшего мужа моей подруги. Она была у них там в гостях и кушала. Нет, она не ела, не жрала, не обгладывала, не точила, не хомячила, не трапезничала. Она кушала. Выворачивала губы юбочкой. Такой японской… крышей… Как эти крыши называются? Выворачивала губы с последней помадой на планете, и из этой вот юбочки, из-под японской крыши, вылезали зубы. И вот этими вот зубами она кушала. А остальное на лице берегла. Особенно губы в помаде, последней на планете.
И бабушка бывшего мужа моей подруги сказала: «А от мине она наравицца…» И ведь все молчали, просто завороженно следили, как она кушает зубами, экономя губы. А бабушка сидела-сидела, смотрела на нее, на нас, потом опять на нее и вдруг с вызовом подтвердила в тишине: «Да! Наравицца!»
Вот я вам скажу, что на каждом шагу, просто каждую минуту я встречаю персонажей. Но они сами о себе не расскажут. Ну вот, например, позавчера мы были на творческом вечере одного модного поэта. В фойе – странный люд, всякие: и очень сомнительные девушки, почти голенькие, и толстяки с цепями, и старики суровые, злобные, в вышитых сорочках под коричневыми картонными пиджаками. И Аркадий, мой муж, говорит: «Сколько умалишенных». А я ему говорю: «Почему это? Это не умалишенные, это персонажи…» А если о них написать, так они еще и возлюбленные, прекрасные, восхитительные и неповторимые. И ведь что хорошо – они селятся рядом со мной, тесно, не соблюдая никакой прайвеси. Ну смотрите, перед началом вечера бродила по залу женщина… В зале жарко, а она в шубе с чернобурочьим воротником, в норковой шапке, ей лет под семьдесят, а то и больше, и что прекрасно: из-под шапки – две косички с декоративными резинками, как моя пятнадцатилетняя Линочка носит. С бабочками. Вот она, эта дама, ходит, ищет, куда сесть… И что? Натыкается на мой открытый заинтересованный взгляд, потому что другие глаза опускают, прячут, отгораживаются. И она, эта с косичками, прямым ходом кидается ко мне во второй ряд, отталкивает Аркашу, моего мужа, идет по моим ногам – я с краю сижу, а муж мой еще стоит, и она уверенно бухается рядом. И располагается как у себя дома. Раскладывает по спинкам кресел и моим коленям свои манатки – ужасную лису-воротник с головой, лапками и хвостом, большую сумку, перчатки, огромный шарф-палантин – и уютно уваливается на меня своей шубой. И весь вечер разговаривает. Сама с собой. Спорит, задает вопросы, сама же и отвечает. И даже жалеть ее нет надобности – ей комфортно. И у нас с ней на втором ряду ну так интересно вечер прошел, гораздо увлекательней, чем на сцене, где поэт завывал про нацию и свободу (а я его еще верным коммунистом помню). И стая провинциальной попсы в блестках, и одна известная киевская актриса, пафосная, величественная, не подготовившись, забыв про поэта-юбиляра и зачем вышла, в деталях и проникновенно рассказывала о себе, давила слезу и никак не могла закончить свое выступление, и вульгарная, боевой раскраски девушка открывала пасть под фонограмму и отплясывала, виляя по сцене так, как будто в нее целятся и она должна уворачиваться, чтобы спасти свой талант для народа, для людей. (Для вассс, людзи!!! Гдзе ваши руки?! Я не вижу ваших руук!) А в это время я, затаив дыхание, слушала свою соседку… Она сосредоточенно сдирала ногтями с ногтей ярко-красный лак и говорила-говорила-говорила… Негромко. Не останавливаясь. Исчерпывалась одна тема, дама плавно переходила на следующую. Очень ярко была накрашена. И на пальцах мерцало старое золото и бриллианты, пять разных. И надушена была не китайской или болгарской подделкой, а уж явным Шисейдо. «Benefians», наверное. Ну, словом, если бы не бедная лиса и манипуляции с красными ногтями, это был бы один из самых интересных вечеров в моей жизни. Из ее беседы я поняла, что всю жизнь она просидела секретаршей в приемной обкома партии или исполкома, что муж ее – о-го-го и что золото на пальцах – это не муж, который – о-го-го, а несколько других, которые были еще более о-го-го, чем муж. И что все, кто на сцене, ее мизинца не стоят. Позалазили тут!
Ну вот. И ведь с ней эфир не сделаешь, с этой прекрасной дамой под шубой… В плюшевых золотистых штанцах, как потом оказалось. Персонаж.
Пришлось делать репортаж с поэтом…
Вчера был тяжеловатый день какой-то. Выяснилось, что из шестнадцати человек, которые играют в новогоднем представлении, есть только семь. Это если еще не считать, что из семи вокалистов было только четыре. Но мы все равно играли новогоднее представление. Все-таки пришли родители, бабушки, дедушки, крестные и, прижав руки к груди, покачивая головами, цокая языками, восхищались своими детьми. Собственно, дети могли вообще ничего не делать, а просто стоять нарядные на сцене и махать рукой родителям в зал. Или не махать, а улыбаться. Тоже считалось бы, что это прекрасно.
У меня в студии театра «Трудный возраст» есть мальчик Мотя. Мотя – исключение. Ему шесть с половиной лет, он высокий для своего возраста, полноватенький и очень умный. (Люди говорят, слишком.) Ужасно медлительный, зубки вперед, и хронический насморк. Его мама Рена – по-моему, она уже профессор, если еще нет, так будет, и понятно, в кого Мотя такой, – привела осенью ко мне мальчика и говорит: «Ну можно он у вас в театре будет, он так хочет. Ну как исключение, а? Тем более его никуда больше не берут, он… он, как это сейчас говорят… – Рена поправила очки, точь-в-точь как Мотя их поправляет каждые пять минут, и сказала слово так, как будто оно иностранное – вот так: – tormoz.
Я совершила над собой усилие и его взяла, исключение Мотю. Во-первых, я сразу увидела, что он не сценичный, не артистичный, никакой не актер и не будет, но он славный, интересный человек, личность, и этого было достаточно.
Чтобы вы поняли, кого я взяла, вот несколько фактов.
В мороз четырнадцать градусов Мотя после репетиции надел в гардеробной пальто, шапку и ушел домой. В балетках. На репетиции он приходит за час-полтора до начала, чтоб не опоздать. И ошивается по всему центру, пристает к людям и задает вопросы про белых карликов. Директор центра ему как-то ответил, что концерт лилипутов уже был. Тогда Мотя сказал, что это не про лилипутов, а про космос.