Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо, однако, признать, что мне уже приходилось, сидя за столом, сталкиваться с латинским темпераментом, когда мы жили в Риме и собирались в Америку. Подружившись с соседом, я позвал его на гречневую кашу, контрабандой вывезенную с родины. Впервые попробовав это блюдо, итальянец схватил кастрюлю и опорожнил ее в унитаз.
– Ни одно разумное существо, – придя в себя, объяснил он, – не должно есть такую гадость.
– И он, бесспорно, прав, – выслушав меня, сказала венецианская славистка, преподававшая здешним студентам «Ночной дозор» и прочую классику. – Что касается Умберто Эко, то у нас принято бранить Венецию, как у вас – Диснейленд.
– Не вижу сходства.
– Китч вроде венецианской люстры. Безнаказанно ее можно повесить только в Венеции.
– Ну да. В ковбойских сапогах можно ходить только в Техасе.
– И только Бушу.
– Но вы ж тут живете?
– Зимой. Это не настоящий город. По вечерам горит одно окно из ста. Дворцы сдуру скупили американцы и держат пустыми. Тут и школ почти не осталось, даже кинотеатра нет. У нас ничего не строили с восемнадцатого века. Венеция – аппендикс истории. Как говорил Паунд, «шелковые лохмотья».
– За это мы ее и любим.
– Еще бы не любить, – неожиданно быстро согласилась собеседница и указала на лавку гондольеров. На витрине лежало все необходимое: золотые флажки со львом, канотье, тельняшки, презервативы. – Вы же знаете, каждый гондольер – поэт, певец и сводник.
Мы не знали, но голос понизили, узнав родную речь. Присматриваясь к приезжим, я сунулся за дамой в магазин. Продавщица участливо, как в разговорнике, обратилась к вошедшей:
– Вы говорите по-немецки? Французски? Английски?
– Нет, – взвесив, ответила женщина по-русски.
– Вот и хорошо, я сама с Молдавии.
– Даки, – с умилением вспомнил я любимую книгу школьных лет «История СССР с глубокой древности», – не зря у них гостил Овидий.
Ночью выпал туман, и в лагуне отменили навигацию. До вокзала добрались на водном такси. С катера даже в самых узких каналах не видно было домов. Венеция исчезла, как женщина под одеялом. Но я знал, что она там есть, и жадно смотрел в мокрую тьму, не желая расставаться.
У ворот нас встретили две собаки, размером с баскервильских. Овчарка здоровалась молча, но волкодав повизгивал от удовольствия. Подняв тяжелую голову, он, вздыхая от полноты чувств, требовал угощения, овчарка его ждала и брезговала хлебом без салями.
Занятые знакомством, мы не сразу заметили Мэгги. На своих коротких кривых ногах она не поспевала за взрослыми собаками, но, достигнув цели, бесцеремонно их растолкала и рухнула на траву, подставив живот. Даже в этом избалованном зверинце она была примадонной. Другие псы охотились на зайцев, эта – на трюфели. Одни собаки к ним равнодушны, другие их любят, но только специально подготовленные звери согласны делиться грибами с хозяевами. Юная Мэгги уже знала, где рыть, но еще для себя. Через семь месяцев ее отправят в монастырскую школу, где учат самоотверженности и отказу от мирских благ, включая трюфели, особенно белые, дорогие, как икра, и редкие, как целомудрие. Мартовского урожая они слабоваты. Зато к ноябрю трюфели набирают такого аромата, что всего несколько стружек на тарелку толстых тосканских макарон придают блюду острый запах, который можно назвать чесночным, но только от беспомощности.
Монастырь, куда отправится Мэгги, располагался под горой. Непомерные стены венчал романский свод, круглый, словно распиленная бочка. Внутри не было ничего лишнего. Собственно, необходимого тоже не было, ибо крест алтаря прятала красная ткань – в память о Страстной пятнице. Эстетический аскетизм обнажал принцип – и архитектурный, и жизненный. За тысячу лет в монастыре мало что изменилось, ибо нам не нашлось, что предложить.
Монахов нам встретилось двое, и оба казались счастливыми. Один, молодой, играл с ребенком, другой, толстый, благодушно присматривал за туристами. Они вели себя тише обычного, кроме одного, который пел на лужайке на неузнаваемом языке.
Благочестие кончалось на холме, где красавица в синей форме вешала штраф на ветровое стекло. К монастырю спускалась не дорога, а тропинка. Она упиралась в церковь, которую охраняли два льва, добродушных, как псы Тосканы.
Тоскану называют вторым Манхэттеном еще и потому, что сюда хочет перебраться каждый второй житель нашего острова – который может себе это позволить. Остальные об этом мечтают. Поэтому я не особенно удивился, повстречав среди местных одного уж слишком хорошо говорившего по-английски. К тому же итальянцы одеваются со вкусом, а этот походил на огородное пугало. Застиранный комбинезон, старательно вымазанный землей на коленях, чоботы в глине, дырявая соломенная шляпа и свежие мозоли, в чем я убедился, когда мы знакомились. Больше всего Брайан напоминал фермера из ранних голливудских фильмов. Он и в самом деле приехал сюда из Калифорнии, из Силиконовой долины. На вид ему не было сорока, но теперь я знаю, как миллионеры живут на пенсии.
В Италию Брайан попал, исправляя ошибку. Страстно полюбив компьютеры, он превратил бескорыстное увлечение в доходную работу. Оставшись без хобби, Брайан зачастил в Тоскану, норовя забраться поглубже. Так он нашел поместье, где ничего, если не считать электричества, не изменилось с xvi столетия. Вино – свое, помидоры – с грядки, мясо мычало в стойле, собаки приносили зайцев, и солнце садилось за горой, даже забравшись на которую нельзя было разглядеть ни одной фабричной трубы.
С каждым годом интервалы между отпусками становились короче. Брайан научился любить жемчужную тосканскую зиму и читать тощие газеты. Так продолжалось до тех пор, пока Брайан, поняв, что всех денег не заработаешь, решил опроститься, как Толстой. Он продал свой огромный дом в Калифорнии и купил еще больший здесь, в соседней деревне. Теперь вместо газона у него огород, вместо корта – виноградник, в гараже – трактор, в подвале – бочки и всюду – навоз.
Брайан все еще знал каждый ресторан в Тоскане, но теперь производство его интересовало больше потребления, и он усердно учился жать масло из своих оливок, не давая им состариться даже на сутки.
– Не скучно? – спросил я, прикинув его жизнь на себя.
– Какое! – азартно ответил Брайан. – Разве с Берлускони соскучишься!
В детстве мне казалось, что Ренессанс придумал Сталин. В те времена Рафаэля печатали в «Огоньке», остальные художники ему подражали.
На самом деле все было иначе. Ренессанс не открыл наше время, а увенчал собой Средневековье, сложив его с Античностью. Когда Рим уже и еще не был Римом, Флоренция считалась Афинами, что не мешало ей верить в христианского бога. Водораздел проходит по рубежу веков. В xv эта сказка родилась, в xvi исчезла. Но фрески остались. Главное в них – цвет.