Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя почти три с половиной десятилетия один дотошный журналист спросил Гумилёва: «Лев Николаевич, что вы пишете в анкетах о времени, проведенном в лагерях, как обозначаете свое главное занятие той поры?» Гумилёв усмехнулся: «По нашему законодательству считается, что реабилитированный вообще не сидел. И я пишу, что был научным сотрудником Музея этнографии народов СССР с 1949 вплоть до 1956 года, когда я перешел на работу в библиотеку Эрмитажа». — «То есть у вас по анкетным данным непрерывный стаж научной работы за все годы, проведенные в тюрьмах и лагерях?» — «Да, именно так!» — последовал ответ. Такой вот парадокс еще недавнего времени…
* * *
С матерью он встретился в Москве, куда та приехала погостить к их общим знакомым Ардовым. Однако свою дальнейшую жизнь и научную карьеру Л. Н. Гумилёв однозначно
связывал с Ленинградом, куда он и отбыл при первой же возможности. Глотая свежий невский воздух, он с наслаждением прошелся по ленинградским улицам. За семь лет отсутствия город похорошел, зияющие раны войны — развалины — давным-давно убрали, кое-где успели выстроить новые дома. Но впереди Льва Николаевича ожидали очередные трудности (впрочем, что они в сравнении с 14-летней каторгой!): на работу никто не брал, жить было негде и не на что, возникли проблемы с пропиской. Временно он устроился в коммуналке, куда переселили Анну Андреевну, но это оказалось одинаково неудобным и для сына, и для матери, перебравшейся в проходную комнату. Здесь все так же висел воистину роковой рисунок Ахматовой, выполненный в далеком 1912 году тогда еще мало кому известным художником Амедео Модильяни[27] (рисунок этот однажды подвыпивший Лев чуть было не подарил одному из своих друзей).
С деньгами Льву поначалу также помогла мать, получившая очередной гонорар за переводы зарубежных поэтов. Она и сына Льва всячески старалась склонить к переводческой деятельности: как хорошо — он бы давал подстрочник (например, персидских классиков), а она (а может быть, и вместе) превращала бы сухой перевод в поэтические шедевры. Но Гумилёва такая перспектива мало устраивала, он бредил наукой — древней историей степных народов. В конце концов на работу Льва (на «плавающую ставку» сотрудниц, ушедших в «декретный отпуск») взял старинный друг и бескорыстный покровитель М. И. Артамонов, ставший директором Эрмитажа. Впрочем, на это «плавающее место» бывшего зэка, имевшего соответствующую серию паспорта, взяли не сразу (Артамонов тоже был не всесилен). Поначалу недавнему политическому заключенному пришлось устроиться дворником в Этнографический музей. На эту тему по стране даже загуляли безымянные сатирические куплеты: « И снова сановное барство / Его не пускает вперед, / И снова мое государство / Вины на себя не берет ».
«Декретная ставка», на которую зачислили Гумилёва появилась в отделе первобытного искусства. Но на самом деле рабочее место ему определили в научной библиотеке Эрмитажа. Здесь с благословения самого Артамонова он мог спокойно работать над своими рукописями, превращая вороха лагерной «писанины» в статьи и книгу. За другим концом огромного пятиметрового стола сидела 18-летняя девушка-искусствовед Наталья Казакевич. Вскоре она стала подругой Льва. Через некоторое время он сделал ей предложение выйти за него замуж. Девушка, искренне полюбившая человек намного старшего ее, дала согласие. Однако категорически воспрепятствовала этому Наташина мать и другие ее родственники. В конечном счете свадьба расстроилась [28]…
По воспоминаниям жены Н. В. Гумилёвой, Лев Николаевич в ту пору любыми возможными для ученого способами зарабатывал себе на жизнь, чтобы не умереть от голода. Анна Андреевна смотрела на это как бы со стороны. Сын вспоминал, что однажды она сказала: «Лев такой голодный, что худобой переплюнул индийских старцев…» А вот отношения с матушкой у Льва Николаевича совсем разладились. В начале книги я уже высказывался по данному вопросу и не хотел бы повторяться, тем более винить кого-либо и в чем бы то ни было. Время уже сейчас расставило всё по своим местам. В печальной истории поздних взаимоотношений матери и сына если и были виноватые, то это скорее следует отнести к их окружению. Сам Лев Гумилёв довольно субъективно оценивал сложившуюся обстановку:
«Когда я вернулся, то тут для меня был большой сюрприз и такая неожиданность, которую я и представить себе не мог. Мама моя, о встрече с которой я мечтал весь срок, изменилась настолько, что я ее с трудом узнал. Изменилась она и физиогномически, и психологически, и по отношению ко мне. Она встретила меня очень холодно. Она отправила меня в Ленинград, а сама осталась в Москве, чтобы, очевидно, не прописывать меня. Но меня, правда, прописали сослуживцы, а потом, когда она наконец вернулась, то прописала и она. Я приписываю это изменение влиянию ее окружения, которое создалось за время моего отсутствия, а именно ее новым знакомым и друзьям: Зильберману-Ардову и его семье, Эмме Григорьевне Герштейн, писателю Липкину и многим другим [29], имена которых я даже теперь не вспомню, но которые ко мне, конечно, положительно не относились. Когда я вернулся назад, то я долгое время просто не мог понять, какие же у меня отношения с матерью? ».
Нет нужды говорить, что упомянутые и иже с ними лица занимали самую что ни на есть одностороннюю позицию и вылили при жизни и после смерти (устно и письменно) не один ушат грязи на Льва Николаевича, которого большинство из них знало с детства и звало просто Лёвой. В пору же размолвки матери и сына, к чему они как раз таки и приложили руку, некоторые из них доходили до форменной низости и объявляли ученого чуть ли не потенциальным пациентом психбольницы. По счастью, история доподлинно свидетельствует: грязь, которой пытаются обмазать великих людей, к ним все равно никогда не пристает; зато по уши оказываются в дерьме инициаторы подобных кампаний.